Игры без чести | страница 61



Гуляя с коляской, Люба иногда проваливалась в странное состояние и чувствовала себя маленькой-маленькой. Это было ни капли не страшно, просто неудобно ориентироваться вокруг. Реальность становилась какой-то искаженной, воспринималась словно сквозь толстое стекло в ручейках воды, а звуки, хоть и вполне понятные, казались какими-то холодными и неземными, словно звучали как-то наоборот. Она понимала, что, сгорбившись, натянув на голову капюшон мужниной бесцветной ветровки, в темно-синих джинсах с невыразительными штанинами-трубами, к тому же коротковатыми, так что хорошо видно цветные носки и старые ботинки, она идет прочь от этого мира, когда нужно идти, наоборот, к нему, красивой и готовой к бою, протягивать руки и улыбаться: «Я иду к тебе, мир!»

Это происходило по утрам, ведь каждое утро должно быть началом новой жизни, и, готовясь к прогулке, Люба готовилась к выходу в мир, а заодно и к встрече с полиэтиленовым кулечком с перевязанными пачечками купюр или к какому-то другому чуду, поощрительному призу от мира, великодушно готового ее принять. Но на улице происходило что-то непонятное, и все эти обстоятельства, миллионы обстоятельств, оказывались сильнее ее желания начать новую жизнь, и, глядя под ноги, Любовь мчалась на базар, потом в магазин, потом домой, так и не наладив с миром искомый контакт.

Павел был скуп на нежности, и оттого его объятия казались еще более искренними и ценными. Иногда поздно ночью, когда дочка крепко спала, он садился по ту сторону кроватки (так что ребенок был посередине) и читал им стихи: Тарковского, Рильке, Набокова, Андрея Белого, Рембо — что-то такое страшное, не совсем понятное, но, несомненно, настоящее, жизненное, непостижимое, как сам его душевный океан, те же волны и иносказания:

…Когда истомы в нем подъемлется вино,

Как мех гармонии, когда она вздыхает,

И в ритме ласки их волшебной заодно

Все время жажда слез, рождаясь, умирает.

Она смотрела на него тогда, и мокрое стекло будто растворялось, хотя смысл услышанного редко когда удавалось уловить в полной мере, растворялось нежным розовым сиянием с персиковым запахом — родной, какой же родной он был!

Были и эти пронзительные моменты, почти каждую ночь, когда, наработавшись, уже ближе к рассвету, Павел залезал под одеяло, грубовато пробравшись к стене, и отворачивался (нет, не целовал, нет, да что там… хотя и она ведь должна была спать), натянув на шею одеяло, и Любовь, выждав, может, даже и минуту, сквозь тонкий сон поворачивалась к нему и обнимала крепкую теплую спину, прижималась всем телом, и тепло его тела, словно вздохнув, словно воплотившись в еще одну большую мягкую руку, обхватывало ее всю, растекаясь по коже от кончика носа до озябших сухих желтоватых пальцев на ногах, и тогда она облегченно засыпала уже до утра.