Королю червонному — дорога дальняя | страница 9



Получив пропуск, она входит в гетто (через склад театральных декораций), и ее тут же останавливает полицай. Пропуск ему не нравится, он отправляет ее обратно, выгоняет на арийскую сторону.

— Вот так вот?! — она показывает немцу в штатском разорванный пополам пропуск. — Чего тогда стоят эти ваши бумажки?

Она не узнает своего голоса. Говорит быстро, пискляво, без пауз. С удивлением понимает, что это голос рыжей Ванды, дочки дворничихи с Огродовой. Как-то она была там в гостях, Ванда тогда как раз вернулась со свадьбы и сразу набросилась на еду. «Вас что, не кормили на свадьбе, что ли?» — удивилась дворничиха. «Кормили, но не особо уговаривали, заразы такие», — пожаловалась девушка и расхохоталась. Она иногда копировала смех и голос Ванды — высокий, задорный, уверенный. В самый раз для крупной блондинки, думает она теперь удовлетворенно и кладет немцу на стол испорченный пропуск. Тот снова поднимает очки на лоб. Молча склеивает бумажку и ставит новую печать. На этот раз ее никто не останавливает.

Она отдает документ матери, обе выходят из гетто. Мать — через ворота, по ее пропуску. Она — через кабинет старого немца. Он не задает никаких вопросов — помнит, что документы у нее в порядке.

Сестры

Они едут на поезде. У нее модная прическа, волосы накручены на проволоку и уложены вокруг головы — это называется валик. Мать, как всегда, в черном платье, молчаливая и печальная. Это хорошее молчание, из прежней жизни, когда (чаще всего за десертом), подперев голову руками, она выслушивала длинные тирады мужа. Тот рассуждал о политике, о жизни, о любви. Или о женских улыбках — это была его любимая тема. Как и рулетка, в которую он поигрывал в Сопоте. Как выигрывают в рулетку и как улыбаются женщины. Оказывается, есть два вида улыбок — разрешительная и поощрительная. «А коли мне разрешили, чего ж отказываться?» — хвастливо втолковывал он жене, дочери и молодой гувернантке. Мать не улыбалась — ни поощрительно, ни разрешительно. Кончики губ опускались, рот складывался в плаксивую гримасу.

Она осторожно оглядывается по сторонам. Понимают ли пассажиры, что печаль и траур матери относятся к довоенной жизни? Что морщинки в уголках губ — не отчаяние гетто, а горечь от измен мужа? Что траур — по сыну, который умер не от голода и не в товарном вагоне, а просто от воспаления легких? Словом, догадались ли пассажиры переполненного купе третьего класса, что печаль и траур ее матери — это законная нееврейская печаль и безопасный нееврейский траур?