Совесть | страница 14
На душе уже не было так тяжело, от выпитого кружилась голова и хотелось только спать. Отворивший двери швейцар подал ему телеграмму, которую принесли ещё днём. Михайлов скомкал её и побежал по лестнице наверх. «Значит — маме плохо, — думал он, стараясь дрожавшей рукою поскорее найти в кармане ключ от квартиры. — Пожалуй, придётся завтра же уехать… А может она просто беспокоится, тогда протелеграфирую». В комнате он долго искал спичек, наконец нашёл, зажёг лампу и вскрыл телеграмму. Сначала содержание её показалось непонятным, он прочёл ещё раз, и по его коже пробежал мороз от самых пяток до затылка, а потом всей спине стало жарко, точно на неё положили мочалку с горячим мылом. Телеграмма была от управляющего. Он сообщал о внезапной смерти матери и просил распоряжений. Опьянение и сонливость, которые Михайлов чувствовал на улице, пропали в одну секунду, и у него сама собой вдруг запрыгала нижняя челюсть. Он отошёл к окну, прислонился лбом к холодной ставне и тихо заплакал, едва заметно вздрагивая.
До отхода курьерского поезда пришлось побывать у знакомого еврея Гринберга и занять денег. Услыхав печальную новость, Гринберг испуганно помотал своей гладко выстриженной головою с торчащими ушами и, согнувшись, пошёл к несгораемой кассе доставать деньги.
Михайлов испортил два вексельных бланка и, начав писать третий, спросил о процентах.
— Что значит проценты, разве я какой процентщик, что ли? Вы меня господин Михайлов, оскорбляете. Я этими делами не занимаюсь, а если бы и занимался, то ради такого случая не позволил бы себе взять ни одной копейки процента, — сказал Гринберг, снова помотал головой и стал диктовать текст векселя на сто рублей.
«Боже мой, Боже мой, если бы я хоть на письмо ей ответил… Ведь этого нельзя исправить во всю жизнь, ничем, ничем»… — с ужасом думал Михайлов, стараясь слушать голос Гринберга.
Получив деньги, он крепко пожал Гринбергу руку, потом, не считая, высыпал их в карман и поехал домой за вещами. За всё это время мысль о Нелли ни разу не пришла ему в голову. Тяжелее всего прошла ночь в поезде. Пока не закрылся вагон-ресторан, Михайлов сидел там и пил чай, а потом до самого света ходил взад и вперёд по коридорчику своего жарко натопленного вагона. По стёклам окон беспрерывно сбегали дождевые капли, и не заметно было, когда взошло солнце. Поезд почти безостановочно летел по мокрым, голым полям, изредка оставляя в стороне деревню с почерневшими соломенными крышами. Жёлто-серый дым широкой полосою стлался вдоль вагонов, точно прилипая к продрогшей земле. Поглядев на фигуру заспанного, промокшего, укутанного в башлык стрелочника, Михайлов подумал, что у этого бедняка на совести, наверное, легче, чем у него, и ему захотелось очутиться на месте стрелочника. Вспомнился почему-то Ванюхин, который мог называться художником только потому, что носил бархатную куртку и повязывал галстук узлом. Картины его никогда не продавались, и самым художественным в них была подпись с мудрёными хвостами. Но Ванюхин работал день и ночь и этой работой и писанием иконостасов умудрялся кормить жену и двух детишек, и Михайлову казалось, что такому человеку всякий может пожать руку, а на него должен смотреть с презрением. За полчаса до станции, на которой нужно было выходить, его снова придавил ужас, стали трястись руки, и хотелось плакать.