За чьи грехи? | страница 57



«Все кончено», — ныло у него на сердце. И он с тоской прислушивался, хотя вовсе не хотел этого, как где-то недалеко чей-то хриплый голос, вероятно, голос пьяного шатуна, напевал знакомую ему, любимую песню кабацких гуляк. Хриплый голос пел:

«Как рябина, как рябина кудрявая!
Как тебе, рябинушка, не стошнится,
Во сыром бору стоючи,
На болотину смотрючи!»[43]

Ему досадно было, что его чистые думы о ней, о том невозвратном прошлом, когда она давала ему свои горячие, хотя стыдливые ласки, что эти святые думы грязнятся этою пьяною песнею. А пьяная песня все терзала ему слух и душу…

«Молодица ты, молодушка!
Молодица ты пригожая!
Как тебе не стошнится,
За худым мужем живучи,
На хорошего смотрючи,
На пригожего глядючи.»

Он готов был свернуть с дороги и отодрать этого шатуна своим бичем из гибкой татарской жимолости, но его удерживала мысль о той чистой и невинной, о которой он думал и по которой томилась его пораненная душа… Ведь при ней бы он этого не делал — стыдно бы, не хорошо было…

А тот все тянул:

«Наварю я пива пьяного,
Накурю вина зеленого,
Напою я мужа допьяна,
Положу его середь двора,
Оболоку его соломою
Да зажгу его лучиною…»

— Ишь нализался! — слышится чей-то другой голос. — Да еще под праздник.

— С радости, милый человек: кто празднику рад — с вечера пьян, — отвечал певец и снова гнусил:

«Выду я тоды на улицу,
Закричу я громким голосом:
— Осудари вы, люди добрые,
Вы суседи приближены!
А ночесь гром-от был,
А ночесь молонья сверкала,
Моего мужа убило,
Моего мужа опалило».

— Это тебя-то, видно, пьяницу, жена подожжет лучиною, — опять послышался нравоучительный голос.

— Нет, шалишь! я сам ее за косы! я сам пропою! Он допел окончание песни:

«А ты, шельма-страдница,
А не гром убил, а не молонья сожгла,
А ты сама мужа извела[44]».

Пение смолкло. А вот и монастырские стены, ворота. Молодой Ордин-Нащокин сошел с коня, погладил его лоснящуюся шею, потрепал за гриву и, привязав чумбуром к кольцу, вбитому в стену, сунул монету в руку старика-привратника.

— Пригляди за конем, дедушка, — сказал он, — я пойду ко всенощной.

— Добро, добро, батюшка-болярин, попригляжу, — отвечал старик.

Воин вошел в ограду. Ему казалось, что он входит в обширный могильный склеп, в котором похоронено все, что только он имел дорогого в жизни. Церковь между тем горела огнями, которые лились на двор сквозь узкие окна с железными решетками.

С глубочайшим благоговением и каким-то страхом Воин вступил в церковь.

Навстречу ему неслось из царских врат: «Слава святей, и единосущней и животворящей и нераздельной Троице, всегда, ныне и присно, и во веки веков!»