Эпоха и Я | страница 38



Он писал стихи. Они были с мощной долей сантимента. Все, кто их слышал, говорят: очень необычные.

И в музыке, и в стихах Сорин ваял свой собственный мир с несуетным человеком в центре, живущим высоковольтно, с целью допытаться: для чего?

Дяди, к которым он обращался, протягивая в ладонях все наработанное, шарахались от его «ахмадулинских» творений: если это продавать, то как? Нужно «Колечко», а тут какая-то гремучая смесь Бальмонта, Боба Дилана, соула, рэпа, фанка и «Сэвэж Гардена».

Он все более впадал в стресс: та свобода, что ему грезилась, та свобода, что для него была синонимична раю, та свобода, о которой так красочно он балясничал с друзьями, – на поверку оказалась совершенно иной.

В конце концов, нужно было писать альбом. Альбом не писался: один замысел сменялся другим, еще более громоздким и расплывчатым; то хотелось просто писать песню простую про то, как Он и Она… в этом жестоком мире… и все такое… то в голову приходил мюзикл, то альбом чисто инструменталки, то с голым вокалом, без опоры в виде стихов… А время шло. Разговоры о соринской гениальности как максимум и его своеобычности как минимум поутихли.

Маэстро Григорьев, к которому я подошел с идеей журнально восславить строптивца, с энтузиазмом отозвался: я – всегда пожалуйста, пусть сделает что-нибудь и – пожалте на наши страницы! Я вот что думаю, друзья-господа-товарищи: Сорин растерялся, его идеи были больше, чем он, во много раз, они подавили его, лишили возможности дышать, и как их реализовать, он не знал.

Это и убило его. Это, а не наркотики, не какая иная гадость. Осознание того, что претворение в жизнь фантазий всегда натыкается на циклопическое препятствие в виде реальной жизни.

Я спрашивал его, почему он не звонит Матвиенко, почему бы не признать, что дело швах, не попросить помощи, позабыв старые распри? Но Игорь был из таких, о которых говорят: пушкой не прошибешь.

Реальная жизнь убила его. Задавила. Она, реальная жизнь, казалась ему чудовищно неадекватной его представлениям об идеале.

На одном полюсе – единственное прибежище в виде иллюзий, на другом – суета, для участия в которой нужно было слезть с пьедестала.

Рефлексия ужесточалась в геометрической прогрессии. Сорин на полном серьезе стал говорить о «полете к звездам» и последующей реинкарнации – когда он будет уже другим, «чистым и светлым, сильным человеком».

В первый день осени Сорин уступил одному из своих приступов, вероятно, наиболее болезненному, – приступу тоски от ножниц между своим миром и миром данным – и шагнул.