Дочки, матери, птицы и острова | страница 65
Ей хочется поговорить на тему побелки. Хочется таким нехитрым макаром уязвить «его мадам». И его мать, между прочим. Это ее квартира. Оставила сыну, съехалась с идеологической подругой. О! Мать еще та! Понятие о себе – выше нет. Ходит с флагами – по телевизору видела. А потолок так и небеленый. Нет чистоплотности, нет. Даже одной на двоих. Так становится его жалко, что она сама, сама начинает его побуждать…
– Бедненький мой, хорошенький… Я бы тебе… Все до капельки своей жизни… Мейсон ты мой! Кэпвелл…
Сердце просто заходится.
В узкую щель она следит, как он идет к лифту. Вынула изо рта жвачку, прилепила к притолоке, к целому гнезду комочков. Распахнула дверь как бы случайно.
– Ах! – имелось в виду: я вся такая в воланах, со сна, а вы мимо.
Он улыбнулся индифферентно.
Конечно, есть способ продлить эту сладкую муку: схватить помойное – до нечеловеческого блеска выдраенное и надушенное изнутри – ведро и ринуться к мусоропроводу. Вполне доступно задеть его воланом, коленом, локтем, схохмить что-нибудь типа: «А доллар как стоит! Крепкий мужчина». Можно и про литературу: «Не слышали, Айтматов вернулся из Люксембурга? Или не дождемся?»
Но не пошла с ведром. Силы кончились. Чувствует холодок. Так ненароком и цистит схлопочешь под названием «цистит дверной, щелевой, сексуально-теоретический».
Оказывается, она прокусила зубами волан. Вот идиотка.
Надо сходить в ванную. Надо сходить в ванную… Но ноги, толстые, ватные, сами знают, куда им идти.Распахивает дверь спальни.
Муж лежит поперек двух кроватей: как вчера во всем рухнул, так и лежит. Лужа на клеенке уже подсохла. Клеенка у нее метр на метр. Розовая.
Она бьет его ногой по согнутому колену.
– Чего ты, мать? Чего? Больно же человеку!
Голос подал с первого удара. Значит, уже в себе, в понятии. Это еще хуже, чем если бы он мычал и рычал какое-то время. Сознательный (в смысле – в сознании) он хуже, мерзостней.
– Иди стирать, сволочь!
– Я не хотел, мать, не хотел. Слабый у меня мочевой стал, слабый… Это, мать, все война… Она, проклятая. На земле, понимаешь… И спишь, и ешь, и живешь…
– Какая война? – кричит она. – Какая? Ты в пятидесятом родился! В пятидесятом!
Муж хитро ухмыляется. Она знает, что это значит: он будет придуряться своим отцом. Сейчас он ей расскажет, как брал Берлин. Самое ужасное: она не может понять – у него на самом деле в этот момент сдвиг или это хитроумный способ уйти от неотвратимого наказания. Но ведь ни разу же не ушел! Все равно она ему устроит «Серафиму Нагасаки». Но каждый раз у него этот маневр – притвориться собственным отцом. Которого жена в благодарность, что вернулся живым, что не бросил, что брал под ручку, когда шли в кино, что величал «моя супруга», что детям внушал: «Мать уважайте за ее несчастья», так вот, за все это мать пьянство терпела, блевотину подтирала, с деньгами как-то перекручивалась, а главное – считала: ничего страшного в ее жизни нет. «Я такая везучая, – повторяла день за днем, – сама себе удивляюсь. Мой-то живой вернулся».