Конформист | страница 29



— Что случается?

— Человек умирает или с ним случается беда. По-разному бывает.

Но я, — пролепетал Марчелло, — не сделал папе ничего плохого.

А твоя мама что ему сделала? — в негодовании воскликнула кухарка. — Знаешь, кто твой отец? Он сумасшедший… и знаешь, где он кончит? В Сант-Онофрио, в сумасшедшем доме! А теперь вставай, одевайся, тебе пора в школу. Я пойду поставлю фотографию на место. — Она живо выбежала из комнаты, и Марчелло остался один.

Встревоженный, будучи не в состоянии объяснить случай с фотографией, он начал одеваться. Марчелло никогда не испытывал к отцу никаких особенных чувств, и враждебность отца, подлинная или мнимая, его не печалила. Но слова кухарки о пагубных колдовских чарах заставили его призадуматься. Не то чтобы он был суеверен и действительно считал, будто достаточно выколоть глаза на фотографии, чтобы причинить вред изображенному на ней человеку. Но безумный поступок отца пробудил в нем опасения, которые, как он ошибочно полагал, ему удалось усыпить. Ощущение страха и беспомощности от того, что он вступил в круг роковой предопределенности, все лето не дававшее ему покоя, при виде фотографии, изрисованной кровавыми слезами, словно под влиянием колдовства, вспыхнуло в его душе вновь.

Что такое несчастье, спрашивал он себя, что это такое? Черная точка, затерянная в безмятежной лазури небес, которая вдруг начинает увеличиваться, становится гигантской безжалостной птицей и набрасывается на несчастного, словно стервятник на падаль? Или же это западня, о которой человек предупрежден и которую отчетливо видит и тем не менее ничего не может поделать, чтобы не попасть в нее? Или же над ним просто тяготеет проклятие, и оплошность, опрометчивость, слепота постепенно проникают в каждый его жест, в чувства, в кровь? Последнее определение показалось Марчелло наиболее подходящим, ибо несчастье оно объясняло отсутствием благодати, а отсутствие благодати — глубокой, странной, врожденной, непостижимой фатальностью, к которой поступок отца, словно указатель у въезда на роковую дорогу, вновь привлек его внимание. Он знал — в судьбе его записано, что он должен убить. Но больше всего его пугало не само убийство, а то, что он был к нему неизбежно предназначен. Его приводила в ужас мысль о том, что само осознание этой предопределенности служило лишь дополнительным толчком на роковом пути, словно осознание превратилось в незнание, но в незнание особого рода, в которое никто, и прежде всего он сам, не мог поверить.