Пляска Чингиз-Хаима | страница 88
И вдруг я вижу посреди леса Гайст руку, высовывающуюся из канализационного колодца Варшавского гетто, руку, которую человечество, все без исключения, оставило без оружия. Рука эта медленно сжала пальцы, и еврейский кулак завис, поднятый над жерлом колодца.
Я опять испытываю какое-то непонятное ощущение, напряженность которого обволакивает меня тем плотней, чем меньше ее во мне, а также злобу и негодование, не обходящие меня, напротив, нацеленные на меня, равно как на каждую былинку травы и даже на всю без исключения Джоконду. В нем было что-то от стыда, чувство обиды и вины, что могло бы навести на мысль о Боге, если бы оный мог бы быть до такой степени лишен совершенства. Право, подобное желание вырваться из человеческого — это даже не слишком учтиво. Я буквально взбесился. За кого он себя принимает, этот хмырь? Чего он хочет? Стать человеком? Подобными средствами этого не добьешься. Тут полное отсутствие сострадания, доброты, жалости, а если творить человека без сострадания, без доброты, без жалости, то опять окажешься в том же жидком дерьме, что прежде. Я позволил себе заметить ему, что творение такового рода уже имело место, отчего и не существует ни мира, ни человека, а только безотчетный, смутный сон неведомо кого, в котором болтается какая-то расплывчатая, неведомо чья цивилизация, а равно солонка, велосипедный насос, шесть пар энциклопедических полуботинок и до блеска начищенный Ларусс. Но в любом случае несомненно одно: сейчас я нахожусь, так сказать, не у себя, и хотя у евреев это постоянная и естественная навязчивая идея, делающая, кстати сказать, им честь, я ощущаю опасность. Я даже не могу понять, я думаю или, если можно так выразиться, я думаем, я страдаю или я страдаем, я вселился или я вселен. Короче, я чувствую, что я одержим. Можете себе представить диббука в подобной ситуации?
Даже освещение вокруг меня стало каким-то грубым, резким, можно подумать, что оно хочет все вымести. Нет, я не возьмусь утверждать, что тут имеет место подлинное сознание, такое просто немыслимо, если только не принять в качестве предположения постепенную эрозию Бога, овладевшую им слабость со всеми вытекающими из этого последствиями касательно восприимчивости, благожелательности и сострадания.
А еврейский кулак все еще там, но только колодец, откуда он высовывается, возможно, совсем не тот, о каком я думал. Никому ничего не хочу внушать, к душе я испытываю такое же почтение, как к прочей литературе, и не претендую на то, что мое подсознание отличается от других, оно такое, какое есть; более того, убежден: если в него как следует вглядеться, там обнаружишь и Германию, — так что не такое уж оно симпатичное. Скажу только, у этого хмыря на душе лежит Варшавское гетто, не говоря уже про козла, абсолют, погнутый носик лейки и сумку, полную почты. Широкая у него душа.