Зелменяне | страница 37



— Нет еще.

— Но молодой человек, видишь ли, не должен отделяться от общества, так и в Писании сказано. Вот ты и становишься большевиком, ходишь с флагом, говоришь себе там, что требуется… а при случае можно сделать нашему брату одолжение — тогда уже совсем хорошо, тебя тогда признают и среди своих. Ты, слава Богу, человек грамотный, ты пишешь, ты объясняешь, и почему бы не указать им, что они ошибаются, а?

Дядя Юда перевел дух.

— Знаешь, я иногда смотрю на электричество, как оно горит, и думаю: допустим, нет Бога на свете — есть электричество. Ну как это у тебя укладывается в голове: вот эта лампочка — это и есть Бог? Вот эта лампочка наказывает грешников и вознаграждает праведников? Это она дала Моисею Тору на горе Синайской, вот эта самая лампочка? Так я спрашиваю: где у этих людей голова?.. И что, если я, например, вдруг поломаю лампочку, так уже не станет Бога на свете?.. И на все уже тогда наплевать?.. Цалел, ты спишь?

— Нет еще.

— Так будь добр, скажи, — вошел уже в раж дядя Юда, — ты же человек ученый, дай мне понять: в чем тут закавыка? Неужели они не видят и не слышат? Объясни: как это пожилые, седобородые евреи открыто, при всех, оскверняют субботу? В чем тут дело? Что они себе думают?.. Товарищ Ленин большой человек, конечно, он большой человек, но какое он имеет касательство к вопросам божественным?

Предположим даже, что он самый великий человек. Ну и что?.. А Моисей — уже ничего? А царь Давид?.. А Виленский гаон — тоже ничего? Знаешь, Цалел, иногда подумаешь — так тебя и обожжет, хоть беги в синагогу, садись за печь, и дело с концом! Цалел, ты спишь?

— Да, уже немного сплю.

Дядя остался сидеть сгорбленный на кровати. Несколько капель лунного света обрызгало одно стеклышко его очков и кусочек впалой щеки. Он поднялся, постоял некоторое время спиной к Цалке, о чем-то думая, потом повернул к нему голову:

— Может быть, поиграть немного на скрипке? Давно уже не держал ее в руках.

— Как хочешь.

И, стоя в темноте над Цалкиной кроватью, он играл так, как будто собирался вытянуть из него душу не с помощью веревки, а сладостным древним плачем. В комнате повеяло кладбищенским пением. Меланхолия дяди Юды расцвела, как липкая водоросль в болоте. Его напевы дрожали и задыхались, моргали, как ослепшие глаза, которые порываются увидеть свет.

Было темно.

Потом он играл про курицу. Это были уже совсем другие жалобы — слезы о далеком, равнодушном движении планет, которых ничто не трогает.