Мои литературные и нравственные скитальчества | страница 90



Я знал твердо – что Тереза этого не забудет… Тут она не показала даже виду – и другие все обратили в шутку – но я чувствовал, что – упал.

Отчасти это, отчасти и другое было причиною перемены моего решения.

30-го августа нашего стиля я проснулся после страшной оргии с демагогами из наших, с отвратительным чувством во рту, с отвратительным соседством на постели цинически бесстыдной жрицы Венеры Милосской… Я вспомнил, что это 30 августа, именины Остр<овского> – постоянная годовщина сходки людей, крепко связанных единством смутных верований, – годовщина попоек безобразных, но святых своим братским характером, духом любви, юмором, единством с жизнию народа, богослужением народу…

В Россию! раздалось у меня в ушах и в сердце!..

Вы поймете это – вы, звавший нас чадами кабаков и бл…й, но некогда любивший нас…

В Россию!.. А Трубецкие уж были на дороге к Турину и там должен я был найти их.

В мгновение ока я написал к ним письмо, что по домашним обстоятельствам и проч.

В Париже я, впрочем, проваландался еще недели две, пока добрый приятель[383] не дал денег.

[Денег стало только до Берлина. В Берлине я написал Кушелеву о высылке мне денег и там пробыл три недели, в продолжение которых Берлин мне положительно огадился.]

Окт<ября> 6-го.

Я зачеркиваю не потому, чтобы что-либо хотел скрыть, а потому, что решаюсь развить более подробности.

Денег у меня было мало, так что со всевозможной экономией стало едва ли бы на то, чтобы доехать до отечества. С безобразием же едва стало и до Берлина. Моя надежда была на ящик с частию книг и гравюр, который, полагал я, в ученом городе Берлине можно заложить все-таки хоть за пятьдесят талеров какому-нибудь из книгопродавцев.

Вечера стояли холодные, и я, в моем коротеньком парижском пиджаке, сильно продрог, благополучно добравшись до города Берлина. Теплым я – как вы можете сами догадаться – ничем не запасся. Денег не оставалось буквально ни единого зильбергроша.

«Zum Rothen Adler, Kurstrasse!»[384] – крикнул я геройски вознице экипажа, нарицаемого droschky и столь же мало имеющего что-либо общее с нашими дрожками, как эластическая подушка с дерюгой… Это я говорю, впрочем, теперь, когда господь наказал уже меня за излишний патриотизм. А тогда, еще издали – дело другое, тогда мне еще

и дым отечества был сладок и приятен.[385]

Я помню, что раз, садясь с Боткиным[386] в покойные берлинские droschky, я пожалел об отсутствии в граде Берлине наших пролеток. Боткин пришел в ужас от такого патриотического сожаления; а я внутренно приписал этот ужас аффектированному западничеству, отнес к категории