Холера | страница 63



Он быстро выпил, съел блин с икрой и поспешил уйти. Хотелось разрядки, простоты, стрекозиной легкости и прозрачности. Подумал-подумал — да и зарулил к Алиске.

Алиска шлялась по дому совершенно голая и очумевшая, но Михалычу обрадовалась.

Они сидели в холодной ванне и пили кир: белое вино со смородиновым соком и льдом.

— Классно, — смеялась Алиска, — как буржуи!

«Женюсь, — думал Михалыч. — Вот, ей-богу, женюсь… А что? Деньги есть, дом строится, девка она добрая, хоть и чокнутая…»

— Алисия, а сколько тебе?

— Тридцатник, — без кокетства рапортовала девушка.

— Здорово, мне тоже. Бальзаковский возраст… — и Михалыч расхохотался, настолько это куртуазно-пышное определение не вязалось с наивной и безбашенной Алиской.

— Ты меня любишь?

— А ты?

— Я первая спросила.

— Хорошо. Люблю, — соврал Михалыч. — Теперь ты.

Алиска плеснула ему в лицо водой и провыла замогильным голосом:

— Обожаю-у-у… — но тут же погрустнела и сказала растерянно: — Я же тебя совсем не знаю… Ты, наверное, бросишь меня. Меня все бросают, — простодушно призналась Алиса. — Как деву Февронию. И ничего. Никакого им наказания язвами.

— Но я тебе нравлюсь?

— Конечно, нравишься. У тебя такие усы…

Из какого-то непонятного принципа Михалыч никогда у Алисы не ночевал. И к себе не звал. И вот в отличном настроении, забыв Филю и его страшного внука, постепенно остывая в своем порыве поселиться с Алиской в новом доме в Пахре, а приняв, наоборот, решение закончить, наконец, институт и работать по специальности где-нибудь на телевидении, поздно вечером он возвращается к себе на Войковскую. Его встречает испуганная мама и говорит: «Там к тебе… пришли…» Михалыч заходит в комнату и видит каких-то людей в штатском, но с отчетливо милицейской внешностью.

— Станислав Михалыч? — как бы спрашивают, но в то же время утверждают они. — Барабанов? У нас ордер на ваш арест.


К Эдику по утрам приезжала аккомпаниаторша. Эдик распевался и думал, что надо кончать с траурным бездельем, пора возвращаться в большое искусство. Он раздраженно косился в окно: там, в саду, целыми днями валялся в гамаке и дрыхнул Фома. Однажды суровая, сухая и прямая, как палка, Серафима Яковлевна спросила:

— Эдуард, почему ваш охранник все время спит?

— Это не охранник, — смутился Эдик. — Это… ну… это сторож.

Серафима подняла бровь:

— Вы знаете, Эдуард, мой папа всегда говорил, что прислуга должна быть занята, это отвлекает ее от глупых мыслей.

Эдик злился на Фому и на себя, трудно было поверить, что еще недавно он был страстно влюблен в эту скотобазу, добивался взаимности… Горячая волна стыда окатывала тонкого артиста при воспоминании о том, как они с Фомой на глазах у всех барахтались в засаленных простынях, на узкой скрипучей койке, и его постыдный любовник, эта грязная свинья, матерился и рычал, заливая бедного Эдика своей поганой спермой… С возвращением к «мирной» жизни любовь прошла. Кукушкин запирался в спальне и плакал, обняв скрипку. Он просил у Додика прощения, и Додик, высокая душа, всегда прощал его; он являлся Эдику во снах, черногривый, гладил по щекам длинными пальцами и говорил: «Тебя сломали обстоятельства, ты не виноват. Не Фоме ты сдался, мой Эдичка, ты просто, как мог, защищался от страшной, вульгарной жизни…» Так прямо и говорил.