ибо она никогда не вступала в открытое соперничество с профессионалками. Она подвизалась на роли временной жены многих лжевеликих личностей, – чуть ли не каждого, кто претендовал на славу, а взамен получил унижение. Ей нравились поэты, которых никто не читал, художники, не продавшие за всю жизнь ни одного полотна, музыканты, вынужденные играть в ресторанах, боксеры, которых постоянно нокаутировали, эмигранты, жившие на жалкие подачки с родины, жокеи, которым грозило увольнение со службы, салонные анархисты, у которых бывали неприятности с полицией, неофициальные представители угнетенных национальных меньшинств, жулики-адвокаты и лишенные сана священники. И это не было благотворительностью – она отнюдь не приносила в жертву свои широкие и утешительные чресла Венеры Пандемосско.
[9] Напротив, в ней сидел какой-то вампир, питавшийся слабостью мужчин – слабостью, которая оказывалась для них роковой. Она любила неудачников, потому что могла губить их безвозвратно. Но ей не нужны были обыкновенные альфонсы – этих ничего не стоило погубить любой женщине с пятью тысячами годового дохода. Ее жертвы были из тех, кто когда-то надеялся на лучшее, но скатился на дно и отчаянно пытался вновь выбраться на поверхность. Под предлогом сочувствия чужому горю она, подобно осьминогу, опутывала свою добычу щупальцами разврата и терзала человека, доводя его до отчаяния. Будь она Дон-Жуаном в юбке, мы могли бы только приветствовать законный реванш ее пола, – но она была как бы эротическим боа-констриктором и заглатывала мужчин целиком. Иногда казалось, что у нее изо рта торчат их ноги.
Такие вот черные мысли преследовали меня после того, как Борис восстановил спокойствие в моем доме, уведя Констанс ужинать, а потом в ночной клуб. Возможно, я был слишком зол и, разумеется, сгущал краски. Но зачем так глупо играть жизнью? Зачем лгать, будто печальные воспоминания лишили ее покоя, когда вся ее жизнь восставала против этого и красноречиво убеждала в том, что она неспособна на такие сильные чувства. Зачем хвастаться самоубийством Рене, подобно низкопробному журналисту, падкому на сенсацию? Я не очень жалел Рене. Кто стал бы на моем месте притворяться, будто его огорчает смерть никчемного, но самоуверенного паразита? А все же, если бы Констанс оставила его в покое, он мог бы, как червяк, жить потихоньку в свое удовольствие. Кто станет специально сворачивать с дороги, чтобы раздавить червяка? Еще меньше жалел я Бориса. Его странная, бессмысленная славянская чувствительность делала его идеальной жертвой; воображаю, какие нелепые и бурные сцены устраивали они друг другу! Констанс, вероятно, была в восторге от этого, полагая, что наконец-то она участвует в чеховской пьесе, которая разыгрывается не на сцене, а в жизни. Мне оставалось только надеяться, что в Борисе было кое-что от русского барина, и он хоть изредка бил ее. Могу себе представить, какое впечатление это на нее производило и как жестоко она ему мстила!