Государственный Тимка | страница 32
Но не жаловался Фенюков. Жил и жил. Три года прожил. Тихо. Неприметно.
И вдруг однажды ночью проснулись все. Треск, пламя, собачий лай, тревожный рев коров. Горит юрта Фенюкова.
Потом узнали: облил он керосином и себя, и юрту… И ноги сам себе сыромятным ремнем стянул. Крепко-накрепко. Чтоб в последний момент не струсить, не выскочить…
Так и сгорел.
А один из ссыльных потом записку у себя нашел:
«Прощайте, товарищи. Видно, не герой я… Не могу…»
Идет Бабушкин между сугробов. А перед глазами — пылающая юрта. Переливается в ночи, как огромный костер.
«Прощайте, товарищи…»
«Да, недоглядели, — думает Бабушкин. — И моя тут вина…»
Хотя, конечно, не он виноват, а жизнь ссыльная, проклятая.
Идет Бабушкин, хмурится.
Вспоминается ему Хоменчук. Только что был у него Бабушкин. Звал на прогулку.
Илья Гаврилович лежал на каком-то тряпье. Молчал. Лишь головой мотнул. Нет, мол, не пойду.
Не понравился он Бабушкину.
Интеллигент ведь, умница. Университет окончил. И певун какой! Бывало, ссыльные соберутся, Хоменчук как заведет свои украинские песни — заслушаешься.
А как опустился… Зарос весь. Видно, неделю уже не брился, а то и две. И аккуратную курчавую бородку тоже теперь не узнать. Как метла.
А вокруг… И окурки, и горки пепла, и миска с остатками еды, и какая-то одежда навалом.
А главное — глаза. Безучастные. Тусклые. Словно глядит на тебя и не видит. И вообще — неинтересен ты ему. И не приставай. Скверные глаза…
«Как у Фенюкова», — Бабушкин покачал головой.
Ветер ударил ему в грудь. На миг даже задохнулся. Пришлось повернуться спиной к ветру и так переждать несколько минут.
«Да, надо что-то делать, — подумал Бабушкин, когда перед ним опять возникли тусклые, стеклянные глаза Хоменчука. — Но что?»
На следующий день среди ссыльных только и разговоров было о «пельменном пире».
Каждый ссыльный получил от Бабушкина приглашение. Оно было написано четкими печатными буквами на твердом квадратике картона. И обведено синей рамкой. Из всех цветных карандашей у Бабушкина сохранился только синий.
Утром Бабушкин зашел к Хоменчуку.
Как открыл дверь — в нос сразу шибануло затхлой вонью.
В юрте у якутов под одной крышей и жилье для людей, и хотон — хлев. Разделяет их лишь тонкая переборка. И потому пронизывает всю юрту острый запах коровьей мочи, навоза. И от этого не спасешься.
Хоменчук по-прежнему лежал. Все такой же небритый. Помятый. И длинные космы спутанных волос наползают на лоб и на уши. Он был прикрыт какой-то старой облезлой шкурой. Такой облезлой и засаленной, что даже не поймешь: медведь это, или олень, или вовсе — кабарга?