Беатриче и Вергилий | страница 10



— Где же легкость? Вы превращаете Моцарта в здоровенного черного вола, на котором вспахиваете поле.

С этими словами он взял свой кларнет и выдал столь громкий, изумительно чистый и бурный пассаж, что Генри опешил. Казалось, ему представили музыкальный вариант мира Марка Шагала, в котором нет земного притяжения, где козы, новобрачные и лошади парят в многоцветном небе. Инструмент учителя смолк, и внезапная пустота, возникшая в комнате, едва не засосала Генри. Он глянул на свой кларнет. Учитель все прочел по его лицу.

— Не переживайте, — сказал он. — Это вопрос практики. Скоро все получится.

Взявшись за рукоятки плуга, Генри вновь подстегнул своего черного вола. Учитель улыбнулся и прикрыл глаза.

— Вот хорошо, хорошо, — кивая, приговаривал он, словно бык воспарил к небесам.

Используя юношеский багаж знаний, пропадавший втуне, Генри занялся испанским языком. Французский был родным для его матери, а удача иметь родителями канадских дипломатов-скитальцев позволила ему совершенно свободно изъясняться на английском и немецком. Лишь испанский неплотно засел в юных мозгах. Ребенком Генри три года жил в Коста-Рике, но ходил в английскую школу. На улицах Сан-Хосе он освоил цветистую кайму языка, но не его основу. Результатом стали хорошая фонетика и знание идиом, а вот грамматика хромала. Дабы ее подтянуть, Генри брал уроки у мечтательного аспиранта-испанца, писавшего кандидатскую по истории.

То, что языком своих книг он выбрал английский, на родине вызывало легкое недоумение. Это un hazard[7], объяснял Генри. Если учишься в английской и немецкой школах, начинаешь думать на этих языках, а потом, естественно, на них и писать. Его первые творческие опусы, весьма личные и не предназначенные к публикации, были на немецком, рассказывал Генри ошеломленным журналистам. Этот язык пленил его хрусткой фонетикой, четким звучанием, головоломной грамматикой и архитектурным строем. Став амбициознее, рассказывал Генри, он понял явную нелепость того, что канадский автор пишет по-немецки. Das ist doch verrückt![8] Он переключился на английский. Колониализм — страшный бич для народа, кому он навязан, но благо для языка. Стремление английского использовать все новое и чуждое, его усердное и небрезгливое воровство слов из других наречий, его безмерный вокабуляр, сродни музейному запаснику, его безразличие к орфографии и отношение к грамматике по принципу «не тревожься, будь счастлив»[9] превратили его в цветистый и богатый язык, полюбившийся Генри. Исходя из сугубо личного опыта, он считал английский джазом, немецкий — классикой, французский — церковной музыкой, а испанский — городским шансоном. В смысле, пронзи ему сердце, и оно закровоточит французским, вскрой черепушку — извилины замерцают английским и немецким, а испанский почувствуешь на его ладонях. Но это так, к слову.