«Колизей» | страница 4




На этом самом месте, последнем, предчердачном полуэтаже, согласно деду, после революции произошло ужасное. Бросился в пролет приличный господин. А ля литератор Гаршин, только не своею волей, а попав в облаву к «блоковской шантрапе». По пути на лестнице сбросил бобровую шубу. До самого верха добежал. До запертой двери на наш чердак. Обнаружил, что не вломиться, перекрестился, и махнул через перила.

Шесть этажей звучит невысоко. Но только если забыть о высоте потолков достоевских времен строительства (помните? «— И чего-чего в ефтом Питере нет!.. окромя отца-матери, все есть!»).

Плюс марш вниз, где подвал, а справа в полумраке лежит прямоугольник дна.

Когда я начинал, что было в середине 60-х минувшего века, мне в голову пришла идея под названием «История пролёта». Это было после того, как, ознакомясь с моими опусами, один тридцатилетний питерский прозаик выразил убеждение, что в СССР меня никогда не напечатают. Трагизм. Таких отбрасывают сразу. «А у вас это врожденное. Из-за отца…»

Я знал, что мне себя не переделать. Когда при не рожденном сыне погибает отец «трагически», как тогда золотом оповещали на других, беломраморно-дорогих могилах, трудно ожидать, что на свет появится «солнечный» клоун Олег Попов, а не еще один gloomy Russian[1]. Пророчество я принял к сведению, но все же с Б*** не согласился. Трагизм, то есть, мой главный был в потере Питера. Ту утрату, что с отцом, мне объяснили позже. Но урна с прахом, но простреленная дважды шинель в шкафу, но фото на стене — все это осталось, философски выражаясь, внеположным. Эту же потерю пережил я сам. Она просто стала моей жизнью: невозможность Ленинграда.

Сюда можно было ездить на каникулы, но вернуться было нельзя. Я мечтал, как буду ходить в университет через Дворцовый мост, но когда с аттестатом зрелости открылось уникальное «окно» возможности переменить судьбу, я выбрал не ЛГУ, а Ленинские горы и столицу современной мне империи. Но писал, как и до этого, про Питер. Злоумышляя на неоднозначности слова «пролёт».

Сам по себе — не фигуральный — он был такой, что и сейчас является в кошмарах. Лестничные марши круты и узки, двоим на одной ступеньке тесно. К несчастью, в детстве я возвращался не один, а взрослые — я, мама, говорю о нерадивых — имели обыкновение тащить меня мимо перил. Вид их был ужасен. Деревянные накладки, намозоленные за век руками на подъеме, местами сохранились, чередуясь с железом обнажения основ. С балясинами обстояло еще хуже. До третьего этажа были они чугунного литья, в форме сложных, хотя и поврежденных вензелей с запыленными завитками. Но выше превращались просто в прутья. Выпасть между ними можно было даже в зимней одежде. Но ритм восхождения нарушался еще более серьезными пустотами, поскольку местами прутья были выбиты или, судя по торчащим остаткам, отпилены. Протяжные пустоты были признаны опасными и кое-как перетянуты неколючей проволокой либо веревками от бело-бельевых до разлохмаченно-посылочных. Короткие не ограждало ничего. Эти зияния, врата небытия, мимо которых я всходил из года в год, назойливо приглашали изменить направление и сквозь них шагнуть в пролет.