Ёсико | страница 21
Была у нас с нею еще одна общая страсть — мы обожали танцевать. И частенько посещали ее любимые ночные клубы на рю де Пари, а после, коли было желание, опиумный притон, но не тот, который обычно посещал я, а другой, поменьше, совсем рядом со Старым городом. Или шли ранним утром в бордель на рю Петен, во французской концессии, и платили владельцу, литовскому еврею, за то, чтобы дал посмотреть через скрытый глазок, как японские офицеры пользуют на всю катушку русских девушек — спектакль, который Дон Чин считала очень возбуждающим, особенно если мужчины были несколько грубы в своих амурных притязаниях. Она восхищалась красотой русской кожи. «Такая белая! — шептала она мне в ухо, сильно сжимая руку. — Идеально белая, точно сибирский снег». Меня же поражала не столько белизна русской кожи, сколько тот факт, что офицеры оставались совершенно одетыми — кроме бедер, которые они едва обнажали, приспуская брюки, как в туалете. Или они стесняются, думал я, показывать свою смуглую азиатскую кожу русским проституткам?
Восточная Жемчужина хотела, чтобы ее китайские ночи продолжались целую вечность. Ранним утром, когда город еще погружен в глубокий сон, а единственным звуком остается скрип тележек ассенизаторов, который вечно действовал на нее освежающе, — именно в это время она полностью оживала и позволяла мне любить ее. И хотя тараторившие обезьянки сильно отвлекали внимание, любовь с Дон Чин дарила мне совсем не то, что давало обладание любой другой женщиной (а в моей постели их перебывало немало). Да, она была опытна в любовной игре, чего и следовало ожидать от столь искушенного создания, но любовь с нею так возбуждала меня совсем не поэтому. Не знаю, как правильно объяснить, но как только эта гордая маньчжурская принцесса сбрасывала с себя военную форму, стягивала черные блестящие сапоги, откладывала меч и фуражку, она становилась такой мягкой, податливой, уязвимой, такой женственной — и в то же время такой таинственной. Не важно, сколько раз она пыталась предстать японкой по имени Ёсико Кавасима, мне так и чудилось, что, занимаясь с ней любовью, я проникаю в самую плоть Китая. Увы, это чувство было мимолетно, как вспышка молнии, и, когда проходило, казалось, ее больше нет со мной, в моих объятиях, — она была как лисица из сказки про оборотней. Я любил ее сильнее любой другой женщины в моей жизни — как до нее, так и после. Но у меня всегда было чувство, что я совсем ее не знаю. Всегда — вплоть до того самого дня, поздней осенью 1937-го. Мы с нею посещали одно мероприятие в особняке у барона Митаки, старого добродушного аристократа, который представлял наше правительство в качестве генерального консула в Тяньцзине. На самом деле мы приехали к нему порознь — нужно было проявлять осторожность. Одним из гостей был император Пу И; присутствовали послы крупнейших западных государств. Большую часть времени мы с Дон Чин стояли в разных концах зала; но в какой-то момент она оказалась рядом со мной — как раз тогда, когда один из подчиненных барона, нервный молодой человек с худыми красными руками, передал ему некий свиток. Многочисленные награды барона блестели, как звезды светлой зимней ночью. Церемонно, по-старинному держа свиток в вытянутых руках, он начал речь о наших мирных намерениях в Азии. «Его императорское высочество, император Японии, — начал он, вытянувшись по стойке „смирно“, и слова покатились у него с языка, точно морская галька, — чье великодушие никогда не подвергалось сомнению, желает, чтобы под его небесным кровом процветали вечный мир и благоденствие…»