Кавказский гамбит | страница 27



Шапошникова знал, что так думать нехорошо, что гордыня — великий грех, а поступать надо по заповедям. Он много еще знал такого, чему никогда не следовал. В его глазах серьезной выглядела только собственная драма, а чужие беды казались ничтожными. Мир долго существовал лично для него, и вдруг, не успел он оглянуться, как уже сам потерял для мира всякую ценность. Окружающее пространство, в которое он посылал звуки, более не отзывалось ему. Что значат какие-нибудь два десятка лет упоения собственным даром, уникальным профессионализмом, славой наконец? Кому-то и одного такого дня хватило бы для воспоминаний на целую жизнь, но ему и вечности было мало. Великий пианист и великий ребенок Владимир Горовиц выступал до самой смерти. Почему Владимиру Шапошникову начертано иначе?

А ведь родился он удачно, в семье музыкантов. Что бы ни говорили, обстановка детства, когда человек только формируется, имеет основополагающее значение, и маленький Володя рано узнал сладость гармонии. Отец играл на скрипке в оркестре, был человеком легким, даже легкомысленным и рано ушел из семьи, точнее, сбежал. Мать — крупная, суровая дама, более похожая на мужчину, чем не женщину, преподавала фортепиано в музыкальном училище и шпыняла сына до первой золотой медали на престижном международном конкурсе. В дальнейшем она лишь восторгалась его достижениями и на другую тему говорить не могла. Отца Шапошников не помнил, мать не любил, хотя содержал по-царски, и при первой же возможности поселился отдельно. Умерла она рано, сын ее тело кремировал, а прах поместил в колумбарий, чтобы не обременять себя уходом за могилой.

Пока он концертировал, журналисты писали о нем чуть ли не ежедневно, зарабатывая больше, чем герой их сочинений, но когда Шапошников сошел со сцены, промелькнула скромная заметка, в которой его сравнили с падающей звездой на музыкальном небосклоне. Написали и забыли, даже в юбилей не вспомнили. Но он-то жив, и — что самое ужасное — талант его не умер, и остатки честолюбия еще топорщилось, умерли только пальцы, позволявшие извлекать из рояля божественные звуки. Пальцы музыканта как связки для певца — живой инструмент, который заменить нечем. Жизнь сделалась неинтересной и даже противной.

Он пытался преподавать, но педагогом оказался плохим. На бездарных учеников кричал до остервенения, гневно стучал по крышке рояля, выгонял из класса. Одаренным не спускал ни малейшего промаха, нетерпеливо требовал блистательной техники, которой когда-то владел сам, и полной отдачи себя музыке, на что способны только гении. Нервов он тратил много, результаты были плачевны. Но даже если кто-то из его класса добивался значительного успеха, Шапошникова это не радовало. В нем жила память о собственных притязаниях на уникальность и вечность. Оказаться лишь наблюдателем чужих достижений было обидно. Будущее, не окрашенное его личным творческим счастьем, ему не подходило. Ученики Шапошникова не любили, и в педагогике он разочаровался.