Янтарная ночь | страница 21



Назойливую песенку своей памяти. «Тек тек тиритирити… зек зек зек уоид уоид уоид оид оид…» Ее памяти, ее любви, ее боли. Ее памяти, заросшей сумрачными, шелестящими лесами, что насыщены влагой и тяжелыми до тошноты, до наслаждения запахами — залитой теплыми ливнями. Ее памяти, омытой зелеными, почти черными тенями и водянистым светом, пронизанной полетом птиц. Тек тек тек тири тири ти… Ее памяти, испещренной ярко-красными пятнами — цветами фламбуайанов и тамариндов, огоньками деревьев и лиан, что мерцают в джунглях, лужицами крови и красными черепичными крышами, буйволовыми боками в глине — и рекой, гигантской, катящей свои тяжелые воды цвета кирпича. Ее памяти, покрасневшей, как губы нищенки, что беспрестанно жует лист бетеля. «Уоид уоид уоид…» Памяти, нахлынувшей потоком ила и забытых желаний.

Она оставалась там часами, созерцая реку, ведя свою память волоком против течения — воды, времени, истории. Оставалась там, пока не обращала вспять ток воды, времени и истории, подобно тому как река Тонлесап[2] в период паводка вдруг поворачивает обратно и изливает свои вздувшиеся от муссона воды в большие озера на севере, затопив поля и леса. «Тек тек тири тири ти…» Она плыла вверх по течению дней, возвращалась к своим минувшим вчера, к своему утраченному счастью. Возвращалась к своей юности, тонула в своей легенде. До заката сидела, затаившись в прибрежных зарослях, опершись подбородком о колени, напрягая взгляд. «Зек зек зек зек зек…» Напрягая взгляд до предела, до тех пор, пока не вздымались вокруг большие озерные леса и не долетали тамошние песни.

Ее называли лгуньей и выдумщицей. Людям не нравились ее показные замашки знатной дамы, чужеземные повадки, взгляд изгнанницы, странный птичий щебет. Сомневались насчет ее имени, судачили о ее прошлом, потешались над нелепыми нарядами и слишком белой, словно размоченный в молоке хлебный мякиш, кожей. Порой ее охватывала сильнейшая лихорадка. Тогда-то она и запиралась в своем доме, закрыв все ставни. Ее лихорадкой была испарина памяти. Она говорила, что больна. Но все считали, что она больше придуряется, и не замедлили приделать к фамилии чужачки насмешливое прозвище, подвергавшее сомнению ее спесивые претензии, — Макакой Футынуты звали ее в округе.

Но ее ничуть не заботили пересуды и насмешки, мишенью которых она была; все эти люди с окрестных хуторов, из Монлеруа и прочих местечек, напоминали ей гроздья обезьян, пронзительно вопящих в чаще темных лесов — крикливое убожество.