Мбобо | страница 29
Но когда мама окаменевает, и нет на свете ничего внешнего, что заставляет тебя быть тем, кем это внешнее хочет, и ты оказываешься один на один с собой, вне требований и обязанностей, в душевной невесомости, ненужности, никчемности. Что делать тогда?..
Мама каменела, и я безуспешно раз за разом привязывал себя к ее окаменелости, боясь того, что если и я оскользнусь, как жеребец, привязанный к камню, соскальзывает от своей гарцующей нетерпеливости в овраг, то никакие из этих моих детских мыслей, в которых я барахтался, мне уже не помогут и меня занесет безразличным потоком, коему нет ни начала, ни конца.
Кто может вынести самого себя, когда делать нечего дольше, чем пять минут?
Я помню, как мама окаменела еще однажды, когда в моем ведомственном детском саду Дашкин брат, Гошка, толкнул меня со всего размаху, пока я разговаривал с Дашкой, и я упал плашмя на бетон нашей игровой площадки, и в глазах у меня потемнело, и когда я очнулся, наша воспитательница Валентина Федоровна махала надо мной мокрым вафельным полотенцем, и я уже лежал на кровати.
Тогда мама вошла именно с таким лицом: она ничего не сказала ни воспитательнице, ни ночной сторожихе — бабке Марфе, что гнала всех одной и той же фразой: «Иди отседова!» — мама просто приблизилась с каменным лицом, цвета того вафельного полотенца, которым мне вытирали лоб, взяла меня на руки и понесла, не проронив ни слова ни им, ни мне.
У подъезда ждала уже «скорая помощь», мы не стали входить в дом, а сразу в «скорую», и та повезла нас с сиренами в сторону «Беговой», а потом направо, мимо Ваганьковского кладбища, в сторону «Баррикадной». Где-то по пути она свернула еще раз направо, и я потерял кошачье ощущение направления. «Скорая», поплутав по переулкам, привезла нас в больницу, где, измерив мне температуру в приемной, сразу же покатили на тележке на пятый этаж. Маму на этаж не пустили, и она осталась у двери отделения с каменным лицом, но на нем теперь уже проступили две капли влаги.
Меня повезли на той же тележке в палату, переодели в больничную пижаму, и я вдруг перепугался еще пуще своего досюдошнего любопытства. Я перепугался сразу от нескольких вещей: во-первых, в той общей пижаме я потерял ощущение самого себя. Во-вторых, я испугался операции, по своей ранней образованности я уже знал выражения наподобие «трепанации черепа», хотя не понимал, что это значит. Сейчас я боялся той самой трепанации черепа, который мне уже не принадлежал. В-третьих, я испугался своего одиночества: если не пустили сюда маму (а ее пускали повсюду, где бы ни оказывался я), то неужели я один на все отделение, и неужто сейчас надо мной станут ставить зверские опыты?! В-четвертых, я испугался того, что так много было чего пугаться.