Апостол Сергей | страница 34



Честолюбие — ненавистный призрак! Он помрачил свет дней моих. — Первые следы мои на его поприще усыпаны были цветами, последние — тернием. Я многим показался любимцем счастия, и гнусная клевета омрачила полдень жизни моей. С тех пор протекло восемь лет; недавно еще раны сердца моего совсем закрылись; я отдохнул; и теперь честолюбие представляется мне, как тяжкий сон, от которого просыпаясь, душою веселюсь, что снова ощущаю жизнь и сладость бытия.

Вот, почтеннейший Гаврила Романович, ответ мой на столь лестное для меня ваше разумение. Людей ищут — говорите вы — меня искать не будут: я это знаю. Рука, которую и несправедливую против меня я лобызаю, отвела меня навсегда от пути служения: повинуюсь и не ропщу. Несносно мне одно только — ложное, несправедливое обо мне заключение; если бы не оно, я почел бы себя счастливейшим человеком на свете. Однако же и это хорошо. Вы знаете, что древние добровольно лишались чего-нибудь для себя драгоценного, когда думали о себе, что они счастливее, нежели обыкновенно суждено быть смертному; я находился бы точно в сем положении, если бы несправедливость иногда не возмущала во мне спокойствия духа — и вот жертва моя богине Немезиде.

Письмо ваше я сохраню, как драгоценнейший для себя памятник. Когда меня не будет на земле, когда память о мне едва останется в роде моем, тогда письмо ваше, попавшись в руки которому-нибудь из моих внучат, заставит его с душевной гордостью сказать: предок мой достоин был служить отечеству: так думал о нем Державин».

Сказанное, недосказанное, даже невысказанное в этом письме, самый стиль его (Державин подчеркнуто писал по-русски, Иван Матвеевич также и отвечал) позволяют кое-что понять, угадать.

«Любимец счастья», призраки честолюбия, поприще, усыпанное цветами, — и так до 35 лет. Затем — крушение и муки; муки жестокие — восемь лет «раны сердца» не закрывались и, кажется, еще не совсем закрылись… Что же случилось? «Великое училище злополучия», «тернии», «гнусная клевета», «несправедливая рука», «несправедливое обо мне заключение».

Очевидно, Иван Матвеевич незадолго перед тем объяснялся с И. И. Дмитриевым насчет Сената и царской немилости, а теперь переживает из-за клеветы — будто он писал конституцию под нажимом Палена и хвастался, что не принимал 11 марта «без хартии»… Но, видимо, дело не только в этом. В письме четырежды говорится о честолюбии («излишнем честолюбии»). Почему-то оно названо даже «ненавистным призраком»: раньше, как можно понять, оно столь было сильным у Ивана Матвеевича, что «ослепляло», рождало сны вместо ощущения жизни и сладости бытия. Создается впечатление, что не только клеветников — себя винит автор письма; та клевета как-то даже вытекает из его честолюбия: «отечество не звало», но он сам что-то предлагал отечеству! Кажется, Иван Матвеевич проявил когда-то чрезмерное усердие, полагая, что это полезно для отечества, надеясь на «награду и признательность», и это усердие могло быть истолковано как исключительное стремление к собственной карьере. 1800–1801 годы, конец павловского царствования, дружба с Паниным, предложения заговорщиков — вот тогда и было проявлено это усердие, позже криво истолкованное, поднесенное царю определенным образом.