Борис Парамонов на радио "Свобода" 2007 | страница 3



Сережа был, прежде всего, замечательным стилистом. Рассказы его держатся больше всего на ритме фразы, на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование, и возможность собеседника для человека с таким голосом и слухом, возможность дуэта — большая редкость. Собеседник начинает чувствовать, что у него каша во рту, и так это на деле и оказывается.

Вот Лев Лосев, вспоминающий о разговорах с Довлатовым по телефону:

Чудо творилось в телефонной трубке: информация преображалась в рассказ. Все стертые персонажи заурядного телефонного разговора превращались в героев саги, неповторимых и непредсказуемых. Даже мелкие люди, даже пошлые слова становились занимательными: вот ведь как необыкновенно мелок может быть человек, вот ведь как неожиданно пошл! Есть такое английское выражение «larger than life» — «крупнее, чем в жизни». Люди, их слова и поступки в рассказе Довлатова становились живее, чем в жизни. Получалось, что жизнь не такая уж однообразная рутина, что она забавнее, интереснее, драматичнее, чем кажется».

А вот уже цитировавшийся Андрей Арьев:

В литературе Довлатов существует так же, как гениальный актер на сцене — вытягивает любую провальную роль. Сюжеты, мимо которых проходят титаны мысли, превращаются им в перл создания. Я уже писал, что реализм Довлатова — театрализованный реализм… Воссозданная художником действительность намеренно публична даже в камерных сценах… Жизнь здесь подвластна авторской режиссуре, она глядит вереницей мизансцен. Довлатов создал театр одного рассказчика… Его проза приобретает дополнительное измерение, устный эквивалент. Любой ее фрагмент бессмысленно рассматривать только в контексте, подчиненном общей идее вещи. Настолько увлекательна его речевая аранжировка, его конкретное звучание. Фрагмент вписывается в целое лишь на сепаратных основаниях.

Вы заметили общее у всех трех говоривших о Довлатове? Вспоминается Довлатов в устном жанре, не столько писатель, сколько собеседник. Недаром все называют его «Сережей» — это знак интимного, бытового общения. Фигура живого Довлатова заслоняет всем известные тексты. Точку над i поставил Арьев: театрализованный реализм, театр одного рассказчика. Еще важно в последнем высказывании: у Довлатова нет единого контекста, но мизансцены, аттракционы — «гэги», как говорят в кино. Строго говоря, это значит, что у него нет ни сюжета, ни характеров. То есть живой Довлатов был крупнее, интереснее, артистичнее Довлатова-писателя: вот что стоит в подтексте у критиков и мемуаристов, хотя все они в один голос восхваляют писателя. Довлатов — не совсем писатель или, во всяком случае, больше, чем писатель. Он в том ряду, что Андронников и Жванецкий — вот такую ему ориентацию следует дать. Live, живьем — вот подлинный жанр Довлатова. Но он умер. Это самая большая его неудача — не как человека (все умрем), а именно как художника. Но то, что он оставил, тоже можно любить.