Поздний Рим: пять портретов | страница 2
История как бы избрала Древний Рим полем, на котором «проигрывала» все мыслимые и немыслимые политические ситуации, борьбу партий и личностей, взлеты и падения религий и культур, грандиозные социальные эксперименты, военные победы и поражения, высочайшие взлеты духа и отвратительнейшие проявления человеческой натуры. Все вместил Рим — порядок и распад, закон и произвол, высокую мораль и предельную безнравственность, свет и тьму. Великие люди Рима остались образцами, с которыми так или иначе сопоставляли себя последующие поколения.
Европейская цивилизация постоянно испытывала своеобразную ностальгию по Риму, заставлявшую европейских государей провозглашать себя преемниками его власти. Константинополь стал «вторым Римом», а Москва — «третьим». Римская империя приобрела почти сакральное значение. Певец римской славы Вергилий стал проводником Данте в инфернальном мире и хранителем последних тайн бытия для средневекового человека. Великая Французская революция облачалась в римские одежды. Для поэтов русского серебряного века Рим обладал мистической притягательностью, он казался олицетворением державности и символом мировой любви, ибо в зеркальном отражении Roma есть amor.
Но не только величие Рима притягивало потомков. В течение многих столетий с каким-то гибельным упоением возвращались они к его падению, к крушению могущественной цивилизации, усматривая в них некий «рубеж времен», кару Провидения, грандиозную веху мировой истории. Внутреннее разложение Рима потрясало при этом не меньше, чем варварский натиск на цивилизацию. В этом саморазрушении как бы угадывался прообраз гибели мира. И хотя со временем такое эсхатологическое переживание событий сглаживалось, ощущение «рокового» характера того, что происходило при переходе от античности к средневековью, сохранялось даже в объективных научных исследованиях.
Интерес к закату и гибели Рима обострялся в переломные, трагические моменты истории. После событий семнадцатого года русские интеллигенты иногда сравнивали себя с «последними римлянами». Ощущение трагичности собственного бытия, конечно, не снималось, но она хотя бы обретала не случайный характер, а исторический смысл, вписываясь в движение мировой истории, не знавшее пощады ни к великим царствам, ни к совершенным цивилизациям, ни тем более к индивидуальной человеческой жизни. Обращение к прошлому становилось средством преодоления исторического и личного одиночества, страха смерти.