Счастливые несчастливые годы | страница 44



. У нее больше не было спирта, чтобы согреться.

Она тут живет, как в гробнице, подумала я.

Холод пробирал до костей, воздух был чистый, как на горном плато. Но я начинала привыкать к этому. Сняла шарф и перчатки. Возможно, если бы я еще поработала над собой, то увидела бы водопад, извивающийся по стене, словно змея, и ночное солнце. Не без труда я открыла окно. Она подошла к окну с другой стороны, и обе мы, скрестив руки на груди, стали смотреть на небо. Я вспомнила уборную в коридоре. Она была заброшена или ею пользовались до сих пор? Фредерика этого не знала, поскольку приходила сюда только ночью, а по ночам в здании никого нет.

Голос ее иногда прерывался. «Je cause avec eux»[35]. Она еще и видела их. Они ее навещали. Иногда садились там, где сейчас сидела я. Она рассмеялась: это было похоже на крик ночной птицы, пронзительный и пискливый. Значит, Фредерика разговаривает с мертвецами. Я была единственным существом из мира живых, вошедшим в ее комнату. Мы еще увидимся? Я попросила ее о встрече. Уже светало, и рассветное небо было похоже на картон. Я могу прийти к ней, когда захочу. Я захотела прийти сегодня же вечером, и завтра, и послезавтра. Она улыбнулась спокойной улыбкой. Но на следующий вечер ее там не было. Я не помню, как вышла тогда из ее комнаты, как выбралась из коридора, как спустилась по бесконечной лестнице. Стены и камни смыкались за моей спиной. Там, в комнате, когда забрезжил день, тени свернулись клубком на полу, пока яркий свет, разлившись, не прогнал их. В этой комнате не хватало только веревки.

* * *

Через несколько лет Фредерика попыталась сжечь свой дом в Женеве — занавески, картины, свою мать. Мать в это время читала в гостиной.

После этого инцидента я и познакомилась с ее матерью. Ей было около семидесяти, и все в ней дышало нежностью — плоть, кожа, платье, щиколотки, розовый и мягкий второй подбородок. Блеклые голубые глаза, безмятежные и неподкупные, внимательно изучили меня и приказали войти в гостиную. На окнах висели белоснежные занавеси, кружева на них были как сахарная пудра. Мадам садится. Я все еще стою. На меня вдруг нападает неодолимая робость, хочется повернуться и уйти. Но я следую примеру мадам. Усаживаюсь. На стенах — портреты, погруженные в сон и полумрак.

В Женеве сверкало солнце. У мадам были сумерки. В слабом свете можно было разглядеть лишь очертания предметов, равнодушно-ленивые тела мягкой мебели. На овальном столике стоял матовый серебряный чайник с чашками. На блюде — несколько петифуров. Белые салфетки с инициалами покойников. Возможно, тех, чьи лица смотрели с портретов глазами, лишенными век. На другом, круглом столике, на который несколько столетий или часов назад кто-то опирался локтем, стояла ваза с букетом алых цветов. Допустить к ним бабочку было бы чрезмерной снисходительностью, ведь она нарушила бы возвышенную медитацию лепестков. Даже дыхание ветра не могло бы развеять их мимолетное зарево.