Счастливые несчастливые годы | страница 14
* * *
Хорошенькая Марион, девочка с характером, смотрит злыми глазами на ту, что ее отвергла. Марион кокетничает со многими, но еще не нашла себе покровительницу. Она сознает свою привлекательность и гордится ею. Ей, наверно, лет двенадцать или чуть больше. Восхитительное создание. О нас, старших, этого не скажешь. У нас уже проявляются маленькие изъяны подросткового возраста. А у нее — еще нет. Глаза у Марион словно нарисованы эмалью. Такое можно увидеть на кладбищах, возле надгробий: тонкий стебелек, а с него на тебя смотрят фиолетовые радужные оболочки. Даже фрау Хофштеттер обратила на нее внимание. Марион еще не выбрала предмет для обожания, кажется, она разговаривала с Фредерикой. Фредерика у нас не пользуется любовью, но вызывает уважение. За столом она почти не разговаривает, а после уроков проводит время либо в одиночестве, либо со мной. Это просто дикость, что я ночую в корпусе для младших. Тех, кто там живет, не считают за старшеклассниц, пусть даже разница составляет всего несколько месяцев. Пока нам не исполнится пятнадцати лет, мы относимся к младшим воспитанницам. Фредерике почти шестнадцать, она уже взрослая. Ей дозволено тушить в комнате свет на час позже, чем нам. Она живет там одна. У нее собственный шкаф, в котором царит идеальный порядок, белье сложено так, как складывают стихари в ризнице, мысли тоже аккуратно уложены и ночью дремлют среди беленых стен. Я желаю ей спокойной ночи, она не придет ко мне в мою комнату, мою и немки. Даже если немки там не окажется. Но немка всегда там, лежит, растянувшись на кровати, она бережет себя для будущего, не расходует попусту свои юные силы. Раз в Бразилии довольны таким положением дел, пусть так и будет.
Я учусь играть на фортепиано. Иногда мне кажется, что я играю в четыре руки: две мои, а еще две — той, что пишет письма из Бразилии. В конце первого триместра у нас состоялся рождественский концерт. Это было семнадцатого декабря. Фредерика играла на фортепиано. Вторую сонату Бетховена, опус сорок девять. Ее наградили аплодисментами. В зале стояла мертвая тишина. В первых рядах сидела дирекция, а также наши преподавательницы и маленькая негритянка. Фредерика вышла на сцену как автомат, сыграла с блеском, потом поклонилась как автомат, — казалось, аплодисменты не коснулись ее слуха. Показала ли она себя в тот предрождественский вечер как настоящая пианистка? Думаю, что да. Ее появление перед публикой произвело большой эффект. Она выглядела совершенно бесстрастной — ни самодовольства, ни смущения, как если бы шла за собственным гробом. Крепко взяла себя за запястья, затем руки легли на клавиши — и заиграли. Она оставалась невозмутимой, однако в глазах, на губах порой что-то проскальзывало. На краткие, считанные мгновения душевная буря преображала это лицо, и все же оно оставалось неподвижным. Сыграв, Фредерика вернулась на место. И я поняла, что как личность она еще значительнее, чем я думала. В некоторых людях есть что-то абсолютное и неуловимое, кажется, что это — удаленность от мира, от живых существ, но кажется также, что они испытывают на себе власть, неведомую для нас. Я была потрясена. Однажды я слушала Клару Хаскил. Я сидела в первом ряду, мне не хотелось упустить ни одного нюанса в исполнении старой пианистки. Фредерика не спросила меня, как играла в тот вечер Клара. Я попыталась сказать Фредерике какой-то комплимент, у меня еще не улеглось волнение, «ce n'est rien»