На круги своя | страница 28
— Где он? — спросил Ботвид у старика.
Но тот лишь посмотрел на него тусклым взором. Мария протянула к Ботвиду руки, на миг обняла его за шею и прижала к себе. Он боролся, как бы со смертью, однако ж не смел силою высвободиться из опасных объятий, шептал свое имя, да только она не слышала; он отстранил было ее от себя, но на лице ее отразилось такое отчаяние, будто она увидела, как любимый отталкивает ее, и добряк Ботвид держал ее в своих объятиях, пока она, измученная, не упала на подушки и не испустила дух.
— Где же Джакомо? — вот о чем спросил Ботвид, как только буря утихла.
— За лекарем пошел, — отвечал старик. — Ступай и ты отсель, ступай, ибо теперь опасность особенно велика.
— Коли мне должно умереть, я уже обречен, — сказал Ботвид. — Бедняжка Мария, она думала, это ее Джакомо.
— Нет, — послышался голос от открытой двери, — она знала, что это Ботвид, ибо видела, когда жалкий ее возлюбленный оставил ее.
То был новый приходский священник.
— Он оставил ее? — вскричал Ботвид, потрясенный до глубины души. — Оставил?
— Недавно он бежал отсюда, в санях, по льду! Он был человек мирской и оттого страшился смерти. Плохой тебе достался учитель, Ботвид.
Священник подошел к постели и сотворил краткую молитву. Старик не позволил накрыть умершую, решил сидеть здесь, бодрствуя над нею при свечах, по давнему обычаю, ему казалось, она и в смерти по-прежнему хороша, сколь жестоко ни обошлась с нею болезнь.
— Ты видишь, — сказал Ботвиду священник, — то, что вправду прекрасно, — не для взора; любовь даже саму мерзость делает прекрасной.
Чума пришла так поздно осенью, что ударивший мороз пересилил ее и повязал. Она унесла нескольких работников, занятых на строительстве замка, но пощадила и Ботвида, и горемыку отца. После смерти Марии и бегства Джакомо Ботвид впал в тоску и задумчивость. Работа вызывала у него отвращение; сатиры и нимфы, коих ему надлежало рисовать и писать красками, оборачивались бесами, которые, соблазняя людей, мельтешили вокруг с искусительными и греховными кубками; глаз его не обнаруживал ничего красивого в сластолюбивом старике с рожками на голове, с козлиными ногами и хвостом; набожная его натура вовсе не ощущала подъема оттого, что он изображал обнаженных юношей и женщин; без софистики Джакомо, возбуждавшей самообман, он уже не мог видеть в них богов и богинь, они оставались не более чем нагими мужчинами и женщинами. Это «более чем», о котором постоянно твердил Джакомо, сделалось для него всего лишь вымыслом. Впечатление чистоты, какое производил на него мрамор, он относил за счет ясного взора рассудка, который тотчас понимал, что это камень, а не плоть, и оттого вожделение обнаруживало, что здесь ничего не достигнешь. Стало быть, обезоруживало похоть не какое-то божественное свойство, приданное камню художником, но всего-навсего свойство камня быть камнем.