Невозвратные годы | страница 49




За этот день один
В селе одном смоленском
Не оплатил Берлин
Своим стыдом вселенским,
Окаменела память,
Крепка сама собой,
Да будет камнем камень,
Да будет болью боль!

Ощущением боли и горечи за Россию пронизана вся насквозь лучшая, на мой взгляд, поэма Твардовского «Дом у дороги». Эта пронизывающая горечь не покидает меня с осени 1943 года, когда моя мать осталась вдовой с пятью малолетками на руках. (К тому же времени относятся и мои собственные беспомощные стихотворные опыты, но осознанной связи с великими сполохами русской поэзии душа не ощущала даже после того, как мои ранние стихи были опубликованы в «толстом» журнале.) Горечь и боль переходили иногда в отчаяние…


Нет, мать, сестра, жена
И все, кто боль изведал,
Та боль не отмщена.
И не прошла с победой.

Что бы сказал Александр Твардовский, зная о предательских действиях Шеварднадзе и Горбачёва? Или при виде бэтээров, стреляющих по своим, что бы сказал Александр Трифонович? Вполне можно представить не только то, что он сказал бы, но что и сделал бы…

В начале 60-х, будучи в Москве, я спасался от отчаяния тем, что писал рассказы о военной поре. Ни панфёровский «Октябрь», ни софроновский «Огонёк», ни «Юность», ни «Знамя» моей прозой не заинтересовались. В «Новом мире» молодой человек без всякого энтузиазма взял рукопись: «Придите недельки через три». Через месяц тот же молодой человек (это был драматург Михаил Рощин) так же уныло сказал мне: «Нет, это нам не подходит». Увы, в «Новом мире» ограда была выше колокольни! Только угроза моего личного знакомства с Александром Трифоновичем заставила работников редакции показать ему рукопись тех же рассказов, которые отвергались Рощиным, и затем, благодаря Александру Яшину, снова попали в редакцию. Они долго лежали там без движения…

Когда-нибудь, если провиденье отпустит мне ещё какое-то время, подробно напишу об одной моей серьёзной и двух-трёх мимолётных встречах с Твардовским. А пока… Пока я испытываю ту же го речь и ту же боль, которыми насквозь пронизан «Дом у дороги». Слышу негромкий, с глуховатой хрипотцой голос Александра Трифоновича, чую запах его дымящейся ментоловой сигареты. И думаю: почему же так неблагодарна память людская? За что так не любят Твардовского многие из тех, кого он с восторгом печатал в своём журнале? Голос Твардовского звучал, видимо, не для них. Он звучал для страны, в том числе и для тех юно шей, которые были расстреляны в Останкине:


И голос тот как будто вдаль