Рассказы разных лет | страница 8
Очнувшись, я не тотчас понял, где нахожусь. Очнулся я от света и звона. Пространство буквально ломилось в комнату через идущие вдоль двух стен окна: избыточное пространство солнечного иерусалимского дня. Звенели — точнее, позвякивали — кольца раздвигаемого клеенчатого занавеса вокруг моей кровати. А комната оказалась больничной палатой.
Выздоравливающие не спешат, не суетятся: они созерцают. И я не в первый момент спросил себя, отчего я в больнице. Сначала я уставился в окна. Там открывался тот удивительный и, кажется, одному только Иерусалиму присущий пейзаж, где нежность непринужденно сочетается с суровостью, а роскошь — со скудостью. Крутые жёлто-зелёные холмы, террасы, чьё происхождение таинственно: плод ли они трудов человеческих тысячелетней давности — или причуда природы? Холмы, вызывающие в сознании образ логической полноты и законченности, а в памяти — строку поэта о других холмах: всечеловеческих, тускнеющих... или яснеющих? как там, в принстонском списке?.. Я был в Тоскане, и холмы там не тускнеют, а сияют — даже зимой; всечеловеческие, они не величавостью и прелестью, а чем-то неуловимым — может быть, суровостью, — все же уступают этим...
Я был спрошен о самочувствии. Доктора считают, что я быстро поправлюсь. Это — слава Богу — не инсульт, а всего лишь гипертонический криз. И ничего удивительного: такой хамсин! Человек, вчера подобравший меня на улице, уже дважды справлялся обо мне по телефону. Почему меня не навещает родня? — Медсестра, веснушчатая, рыжая и курносая, так молода, что её любопытство выглядит — или в самом деле вызвано? — скорее участием, чем должностью.
Да, совсем, совсем девчонка, чуть больше двадцати, а давно ли двадцатилетние казались мне пугающе взрослыми? «Она была уже немолода, ей было двадцать лет…» Это из русского классика... Нет, в том-то и беда, что — не вчера. Вчерашнее часто и вспомнить-то затруднительно. Зато картины десятилетней и двадцатилетней и — страшно вымолвить — тридцатилетней давности встают перед глазами, как живые. Вот отец пришёл с работы мрачный и точно испуганный чем-то. Мать оставляет шитьё — не то изысканное рукоделье, которое современницы Пушкина манерно называли работой, а то, что для заработка: она весь день строчила на своем Dürkopp’e, — и идёт на кухню. Вот она возвращается с разогретой на примусе кастрюлей, и через неплотно прикрытую дверь я слышу, как там, у плиты, обмениваются непонятными, но напряженными репликами наши соседки: тётя Валя Шишкина и тётя Мирра Назвич. Ручка двери — медная, в форме неправильной груши или небольшой, оплывшей реторты алхимика; потолок лепной, изразцовая печь в углу — тоже с лепкой, с каминной полкой, а паркет — из шестигранных торцов (что почему-то огорчает папу)… Я простужен и уложен в постель, а на дворе поздняя осень 1952-го года... Да, выздоравливающие — как дети; оттого, видно, и вспоминается им детство, и не хочется спешить.