Настя | страница 26
— Довольно, — прервал ее Мамут.
— Просто сечь — варварство. — Румянцева поднесла шипящий бокал к носу, прикрыла глаза. — У нас Лизхен уже четвертый год служит. Теперь уж просто член семьи. Так вот, в самый первый день мы ее с Виктором в спальню завели, дверь заперли. А сами разделись, возлегли на кровать и совершили акт любви. А она смотрела. А потом я ей голову зажала между ног, платье подняла, а Виктор ее посек стеком. Да так, что она обмочилась, бедняжка. Смазала я ей popo гусиным жиром, взяла за руку и говорю: — Вот, Лизхен, ты все видела? — Да, мадам. — Ты все поняла? — Да, мадам. — Ничего ты, говорю, не поняла. — Одели мы ее в мое бальное платье, отвели в столовую, посадили за стол и накормили обедом. Виктор резал, а я ей кусочки золотой ложечкой — в ротик, в ротик, в ротик. Споили ей бутылочку мадеры. Сидит она, как кукла пьяная, хихикает: — Я все поняла, мадам. — Ой ли? — говорю. Запихнули мы ее в платяной шкаф. Просидела там три дня и три ночи. Первые две ночи выла, на третью смолкла. Выпустила я ее тогда, заглянула в глаза. — Вот теперь, голубушка, ты все поняла. — С тех пор у меня все вазы целы.
— Разумно, — задумчиво потер широкую переносицу Мамут.
— Господа, у меня есть тост, — встал, решительно зашуршав рясой, отец Андрей. — Я предлагаю выпить за моего друга Сергея Аркадьевича Саблина.
— Давно пора, — усмехнулась Румянцева.
Саблин хмуро глянул на батюшку.
— Россия наша — большинское болото, — заговорил отец Андрей. — Живем мы все как на сваях, гадаем, куда ногу поставить, на что опереться. Не то чтоб народ наш дрянной до такой степени, а метафизика места сего такова уж есть. Место необжитое, диковатое. Сквозняки гуляют. Да и люди тоже — не подарок. Трухлявых да гнилых пруд пруди. Иной руку тянет, о чести говорит, святой дружбой клянется, а руку его сожмешь — гнилушки сыпятся. Поэтому и ценю я прежде всего в людях крепость духа. С Сергеем Аркадьичем мы не просто друзья детства, однокашники, собутыльники университетские. Мы с ним братья по духу. По крепости духовной. У нас есть принципы незыблемые, твердыня наша, — у него своя, у меня своя. Если бы я в свое время принципами поступился, теперь бы панагию носил да в Казанском соборе служил. Если бы он пошел против своей твердыни — давно бы ректорской мантией шуршал. Но мы не отступили. А следовательно, мы не гнилушки. Мы твердые дубовые сваи русской государственности, на коих вырастет новая здоровая Россия. За тебя, мой единственный друг!