Про Иону | страница 86



Я устала с дороги, не хотелось рассуждать. Я спросила, где Фима. Фима находился на прогулке в магазин, пошел за хлебом.


За окном стемнело, хоть часы показывали четыре часа дня по московскому времени. Тогда это было все равно — что московское, что остерское. Одинаковое.

Я прилегла на большую кровать в комнате мамы и Гили.

Вскоре вернулся Фима. В кожухе, в стеганой ватной шапке. Уши опущены, завязаны под подбородком, рукавицы большие, тоже ватные, и штаны ватные, заправленные в валенки. Он еле поворачивался и прижимал к животу круглый коричневый хлеб, толстая корка общипана. И на подбородке в щетине крошки.

Он увидел меня и улыбнулся открытым ртом. А зубов у него осталось только впереди — три сверху и два снизу. Я летом не увидела.

Блюма заметила, как я смотрю на Фиму, и загородила его своим телом. Прижалась вплотную, как стена.

— Фимочка пришел. Маленький мой пришел! Сейчас мы разденемся. Майечка приехала, наша Майечка дорогая-любимая к нам приехала! Да, Фимочка?

Фима смотрел на меня и улыбался. Узнал — не узнал. Непонятно, раньше не узнавал.

Блюма продолжала концерт:

— Майечка приехала, Мишенькины письма все-все перечитала от корочки до корочки, снимочек перецеловала, и в губки, и в глазки, и в лобик, и в бескозырочку его красивенькую, и в волосики под бескозырочкой! Да, Фимочка? Где наш Мишенька? Где наш сыночек любименький?

Фима как будто расслышал что-то знакомое. Он улыбнулся еще шире. Блюма по привычке вытерла рукой слюну у него с подбородка и этой же рукой схватила со стола фотографию Миши. Стала тыкать в глаза Фиме.

— Вот наш Мишенька, смотри, Фимочка, вот наш сыночка родной! Скоро к нам приедет.

Я выбежала прямо в чем была, босиком и в тоненьком шерстяном платье, на холодную веранду. Хотела дальше — на двор, но дверь заколодилась из-за накопившегося снега.

Постояла секунду и вернулась как ни в чем не бывало. Не говоря ни слова, постелила себе постель и легла. Я поклялась, что ни кусочка не съем в этом доме.

Конечно, я лежала без сна.

Ясно, Блюма знает про Куценко. Мама ей рассказала. Что она еще рассказала? Что в Блюминой дурной голове переваривалось долгие годы, что она внушала Мишеньке на пару с Гилей, какие слова, какие понятия бродили в моем сыне? Какая бражка у него в голове? Непостижимо уму.

И Мирослав сюда приезжал, конечно. И все вместе они сидели за столом и ели. И говорили, и обсуждали израильскую войну, и черт знает что еще обсуждали с моим родным сыном. Одним делать нечего, и они воюют, а из-за них тут расхлебывай. Другие настраивают сына против матери. Третьи умирают не своей смертью. Четвертые валятся замертво ни с того ни с сего. И все на меня, на меня. Привили. Ну что они могли привить хорошего? Что они понимали? Это ж надо заявить: Миша евреев любит. Лучше бы он себя как такового любил. Без учета национальности.