Гель-Грин, центр земли | страница 59
— Расскажи, — Робин Томас сел рядом в плетеное кресло; если Рири был ветром, то Робин Томас — светом и тьмой. У Хоакина на севере из-за северного сияния опять развилась бессонница; он сидел и курил часами, когда все спали, в соленый, разноцветный от маяка воздух свои бархатные сигареты: одну за другой; как читал газеты; и придумывал себе другую жизнь — с Адель как женой, Альфонсом как братом, фермой, Этельбертой, садом. — Какой он, мой дом там?
И Хоакин вспомнил так легко, будто любимый монолог из кино:
— Твой дом стоит на холмах, позади реки Тихилла; очень простое место… Розовые камни нагреваются днем на солнце, огород пахнет травами… Вечером благоухает жасмин… За воротами — гигантские тополя… Инжир, яблоки, груши — земля черна, как волосы твоего отца… На южных склонах виноград; на северных — маслины. А центр дома — Белая ива; дерево, под которым закопан клад… Наверное, там всё уже заросло. Когда твой отец написал, что ты родился, я продал сыры, закрыл двери и уехал. Сад теперь как лес вокруг замка Спящей Красавицы…
— Сад, — повторил Робин Томас единственное так и непонятое с детства, неувиденное, непощупанное, невозможно красивое слово, — поедем туда, дед?
МЕЛЬНИЦА И ЧАСЫ
Драка случилась возле «Красной Мельни» — кафе, где сидели всё время за вином и кофе студенты местного художественного училища; все выбежали смотреть; даже не драку — резню; кто-то из студентов побледнел и блеванул, а девушка со светлыми, почти лунного цвета волосами подняла к лицу фотоаппарат; один из дравшихся поднял глаза и закричал: «ах ты, сука» — и рванулся; но тут приехала милиция в синем, затолкала всех в одну машину и уехала; во вторую сложили тело, как черепки от вазы в мусорный мешок; и на асфальте остались только лужа крови и несколько выбитых зубов. Студенты-художники разбрелись на занятия и по столикам; «какой кошмар» «не говори; а еще людьми называемся»; любопытство не порок, как и бедность; а девушка с волосами цвета луны осталась стоять у входа в кафе — черная лестница вниз: подвал со стенами из красного кирпича; ненастоящий Тулуз-Лотрек над настоящим камином; и смотреть на визитку следователя по делу — зеленая с золотом, будто не печаль человеческая и страх, а литературный агент.
— Ваши фотографии бесценны, — сказал следователь на следующий день, — просто Сотбис какой-то; никогда не пробовались на выставки?
— Пробовалась, но не с этим…
— Ну да, — он заерзал и заискал сигареты; толстые и белые, словно сахарные; марка ей была неизвестна, хотя отец её держал табачную лавку; «курите? ой, извините»; замахал руками, словно дым был маленьким насекомым; «нет, ничего»; ему казалось, она — закрытый шкаф; вернее, комод; старинный, ручки с резьбой и золотом; в ящиках из темного душистого дерева — белье, тонкое и нежное, словно розовый крем; и вместо жасминного саше всё пропахшее этим деревом — темно и крепко, как трубочный табак; не улыбается, отмалчивается, просто зашла после стука и «войдите», положила фотографии на свидетельство о рождении Шона Флэнери и стала смотреть в окно. Окно, как в О’Генри, выходило на кирпичную стену с плющом; от тоски дела у следователя раскрывались по-особенному ярко: негры-наркоманы, китайские иглы, евреи-колдуны; «ты просто коллекционер»; и приклеили в кулуарах кличку Фаулз; глаза девушки, серые, словно огромное пасмурное небо, готовое просыпать снег, словно золотые монеты на нищих духом — король Англии, очередной Эдуард, смотрели на эту стену, как на шедевр да Винчи. В рамке и за стеклом. Вот это для неё — кадр; а для него — то, что на столе, — вместо спагетти с сыром и соусом болоньезе. Убийство.