Дело святое | страница 4
— Чего ты испугалась-то? — укорил он, легонько подталкивая её к кровати, поторапливал, уже в нетерпении. — Я не резать тебя собираюсь. Давай-давай, раздевайся, не девочка по шестнадцатому годику.
Разумеется, надо было её обнять и поцеловать, и сказать пылким шепотом нежные слова, но слова эти и шепот — когда люди соединяются по любви, а тут другое. Он и непонятного и самому себе чувства не хотел произносить торопливых, взволнованных слов — душа его протестовала! Он движим был не сердечным и не плотским влечением, а как бы чувством долга.
Наконец, она превозмогла себя, с обреченным видом разобрала постель, сена на край её и опять произнесла растерянно:
— Боюсь.
Он стал расстегивать пуговицы её кофты. Она его оттолкнула:
— Ещё чего! Я сама.
Выключила свет.
— Зачем?! — запротестовал он.
— Что же я, при свете буду раздеваться? — возмутилась она.
Скрипнули половицы. Это она прошла по комнате и повесила что-то в переднем углу, вернулась и стала раздеваться. Он выждал момент, нашёл выключатель, щёлкнул, — Ольга, совершенно голая, встав на цыпочки, снимала с полки, которую она почему-то называла грядкой, рубашку белую, ночную. Соломатин мгновенным взглядом охватил её, ахнувшую от возмущения, — очень зрелая женщина, этакого крестьянского склада: у неё большие груди, широкие чресла, будто рожала не раз, крупные тяжелые ноги, толстопятая мужичка, одним словом.
— О, тут делов до фигов! — сказал он весело и больше не церемонился с нею; она же сопротивлялась, оборонялась, выставляя ему навстречу руки локтями вперёд и колени.
— Делов до фигов, — проговорил теперь со вздохом Флавий Михайлович, лежа в постели.
И стал разматывать череду событий в обратном направлении, как кинопленку от финальной сцены к начальной.
Разговор за ужином шел у них почти веселый, только нервное напряжение все время чувствовалось, нарастало; то есть Ольга держалась все-таки скованно, не было в ней прежнего воодушевления или приличествующего моменту взволнованного ожидания, а был страх — именно страх, немало удивлявший и забавлявший его.
«А чему тут удивляться? — сказал он теперь себе. — Живет одна, от мужика отвыкла. Для неё решиться на такое — все равно, что украсть. А уходя, сердилась-то от досады не на меня — на себя: зачем, мол, уступила, допустила, как это, мол, с нею могло произойти? Экое, мол, наваждение!»
От таких мыслей стало легче: не в нём причина — в ней. Значит, и не за что себя корить.
Повеселев, вспоминал дальше. Вчера за ужином он пошучивал над нею, она смеялась, и напряжение спадало. Она очень смешлива. Соломатин так считал: коли кто-то склонен к улыбке да смеху, тот и разумом светел, в нём животное начало отстранено дальше, чем у прочих. Флавию Михайловичу всегда не нравились слишком серьезные люди. Ольга же так и вспыхивала улыбкой или смехом на любую, даже незамысловатую его шутку. Наверно, именно улыбающейся и смеющейся она останется у него в памяти.