Первый этаж | страница 9
В каждой деревне была такая изба, помеченная незримым знаком, и шли по России странники, шли убогие, жизнью придавленные, шли богомолки, шли погорельцы, сироты и беглые разбойники, обманщики и проходимцы, кликуши и юродивые, шел народ по земле, путем кружным, извилистым, от избы к избе, от доброты к доброте. И всякому давали кров, всякому давали кусок: не от достатка кусок – от бедности.
И до сей пор, как завидит баба Маня протянутую руку, кладет в нее подаяние. Ладно – обманщик, ладно – проходимец: все равно кладет. И если на десять просящих будет один лишь неведомый страдалец, баба Маня положит всем десяти. Чтобы не ошибиться. Не пропустить несчастного. И когда на Страшном суде Бог спросит, была ли жизнь так добра к бабе Мане, как баба Маня к жизни, ангелы ответят: нет, не была. И когда на Страшном суде Бог спросит, была ли жизнь зла к бабе Мане больше, чем следовало, ангелы ответят: да, была. И Бог возвысит бабу Машу. И Бог проклянет этакую жизнь.
3
Мужик достался бабе Мане злой, хмурый, угрюмый – бирюк бирюком, силы грубой, наистрашенной. Слова доброго за век не сказал не улыбнулся, не приголубил. Что ни ночь, валил ее, махонькую, легонькую, на печь, мял, давил, ребра гнул медведем, бородой искалывал, и все мрачно, все молчком: будто не от любви – от лютости. Потом он храпел свирепо, раскинувшись на печи, а баба Маня, обмершая, задохнувшаяся от тяжести, почти уж и не живая, отлеживалась до утра на самом краешке, отходила на горячих кирпичах. Было ей это в тягость, совсем без надобности: лишние муки, лишние слезы. Ничего она от этого не получала: одну боль. А дед долго не утихал, до самой старости, свирепо над ней куражился, брал, не спросясь, свое, законное. Теперь хоть не трогает: и на том спасибо.
Дети рождались у бабы Мани тихие, слабые, не живучие. Восьмерых родила, пятерых схоронила. Всякий раз угадывала свой срок, с утра прибиралась, мыла в избе полы, паутину обметала, чтобы ребенок входил в чистый дом. Дети рождались, как один, белоголовые, с легким, рассыпчатым волосом, словно выгорели еще до рождения на жгучем июльском припеке. Когда возвращалась с поля домой, стояли дети рядком у избы – отроки давних времен – светлые, чистые, со строгим, задумчивым взором, будто знали они великий секрет, глубокую тайну про себя и про других, и сердце тоской исходило в вечном за них беспокойстве.
Дети темнели с возрастом: уходило навсегда ангельское, тенью накладывалось взамен земное, скучное, обыденное. Приметила баба Маня: кто из детей не темнел, тот долго не жил. Словно не годилось ангельское его обличие для этой жизни. Верный был признак, не однажды проверенный, и потому заранее убивалась по живому еще ребенку, – самому светлому, самому чистому, – загодя его оплакивала, поделать ничего не могла. Обречена была знать, обречена ждать и томиться: что может быть горше?