Первый этаж | страница 12



Так и жили: дед с бабой на печи, сын со снохой на кровати, средняя дочь на лавке, теленок в загоне, остальные – на полу. По ночам теленок пыхтел, вздыхал, мочился, сотрясал перегородку телом. Оконца в избе мелкие, форточек нет, и запах оттого тяжкий, кислый, для слабой головы нестерпимый. Всякой весной ходили по деревне дачники, снимали жилье на лето, забредали порой к бабе Мане. Встанут на пороге, хлебнут густые запахи – и бежать. Чем в избе в такой жить, лучше уж в городе оставаться, бензин нюхать – все полезней. А у них еще и тараканы по углам, мыши в подполе, мухи на потолке.

Зато чердак был – хоть куда! Высокий, свободный, ветром продутый. На чердаке хлам: стулья ломаные, прялки древние, керосиновые лампы ненужные, бутылки битые, чугунки прогорелые, учебники старые, сыном еще порванные, и на всем на этом – пыль, сор, мышиный помет. На верхнем брусе подвешена плетенка, а в ней – гнездо голубиное. Вспархивали голуби, влетали-вылетали в открытое оконце, гулькали парочкой, домовито шебуршились в гнезде.

Баба Маня бросала иной раз нескончаемые дела, карабкалась наверх по скрипучей лестнице. Сидела тихонько в холодке, оглядывала вещи старые, ломаные, руками не раз тронутые, отмякала душой. Тихо на чердаке, покойно: как в церкви.


5

Утешения достались бабе Мане только поначалу жизни, будто не нуждалась она потом в утешениях. Стояла церковь, посреди деревни, одноглавая, с золоченым крестом, с витой колоколенкой, – служили исправно службы, колокола по праздникам отбивали чуть не плясовую, и выплачешься по надобности, и выговоришься по случаю, и порадуешься, и попечалишься всласть, за компанию.

Попа посадили в коллективизацию, сгинул поп во вьюжном Заонежье, а церковь распахнули да пограбили, побили да пожгли. Так и стоит нараспашку, который уж год без дверей-окон. Даже ребятишки в нее не забегают: нечего там ломать. Все загажено. Стены в похабели. Картинки углем с матерными надписями. Кострища на полу. Куски горелого, иконостаса. Пробитый ломом пол. Когда в деревне помирали, били подолгу в большой колокол, потом вносили гроб в церковь, ставили на полчаса. Без попа, без свечей, посреди мусора, дерьма и похабели. На яблочный Спас несли бабки яблоки, клали на пол, поближе к алтарю.

В войну стояла за деревней пехотная часть, солдат за провинность посылали в церковь соскабливать фресковые росписи. Дневная норма: метр на метр. Фрески уцелели только поверху, да и те водою залитые, плесенью проеденные. После войны подрос в деревне малый-дурак, скособоченный, косорылый, прыщи в соплях: "Я атеист, едрена-матрена, ей-бо, атеист..." Полез спьяна на колокольню, по куполу прополз до креста, уцепился, стал раскачивать. Руки оборвались – упал, голову расквасил о плиты. У церкви его и похоронили, дурака, где еще? А церковь с той поры склонила крест набок, как загрустила по заблудшему.