Темный круг | страница 38



Плюнув подряд несколько раз, он яростно повторил:

— Махан старуха! Махан!

«Махан» (негодная старая лошадь, обреченная на убой) было самым большим ругательством Нафи— тулана.

Ярость сорвала его с постели.

Схватился за сапоги. Стал накручивать портянку на одну ногу и вдруг, еще не успев всунуть ноги в сапог, остановился в радостном удивлении. Потом, будто кто ожег крапивой, пронзительно айкнул:

— Ай-ай! Как мой забыл? Да завтра ж выходит Санько из больницы!

Повеселевший и помягчевший в гневе, пошел он проверить дежурного Глюкова и взглянуть на Муската.


* * *


Ударил себя в грудь, но не почувствовал боли Нафитулан, — ударил, как врага, со всей силой и так и присел-замер на подстилке денника, в труху истоптанной «говорящими» ногами Муската.

Сиротливо и тускло светила закоптелая «летучая мышь». Чуть шевелились пустые и мертвые тени в узком, как гроб, деннике. И уже не чуялось той, так радующий Нафитулана, мускусной, пряной теплоты всегда ровного, здорового и сытого кабардинца.

И от столбняка к бешенству рванулся Нафитулан. С дикой и жадной злобой, с пеной у рта, лязгнув зубами, укусил он себе руку, оттиснув на ней кроваво ряд крепких зубов, и, как старый пес-сторож в пугливой полночи, завыл глухо и протяжно:

— А… а… Муска-а-а-а…


* * *


Много несчитанных километров проскакал и немало истоптал степного ковыля коньими копытами Нафитулан, забыв о своей старости.

Сбитые со всего колхоза, метались всадники— конюхи, подпрыгивая мячами в седлах, — рыскали по всем направлениям великой степи.

Только к вечеру, к ужину следующего дня, погоня вернулась ни с чем.

Сняли табунщики, как беспомощного ребенка, с седла своего бригадира, снесли в горницу и уложили в постель. А старик, еле дыша от изнеможения, все еще порывался скакать. Был он будто в бреду.


* * *


Перед Санько Якушновым, вернувшимся в этот день и как раз к обеду из больницы, стоит большая и полная миска мясного борща. Пар вкусно и пахуче бьет в самый нос Санько, немного вдавленный в переносице и раздавшийся широким копытцем на конце.

Но не ест Санько.

— Ну чего ж ты, Якушнов? — понукают его вяло обедающие товарищи. — Вали, ешь! На нас не гляди. Отбил охоту хорошо поесть враг проклятый, чтоб его не семнадцать частей разорвало! А тебе, после этакой хворобы, во-о как лопать нужно!

Но молчит Якушнов. Карие глаза его с горячим солнечным золотцем, с вечным прищуром вдаль и с широкой калмыцкой раскосостью, доставшейся ему от предков — степных кочевников, смотрят, поверх снеди, в степь. А скулы под тонкой кожей, подсохшей за время болезни, крепко и зло жуют, хотя во рту ничего нет.