Притяжения [новеллы] | страница 98



Война, оккупация, ее жених, депортированный в Освенцим. Одна, в двадцать четыре года, в своем доме, реквизированном немцами. Полковник оставил ей ее девичью спальню. Он даже обещал добиться освобождения жениха, в обмен на открытую дверь, гостеприимную постель, доступное тело. Давид Мейер был отправлен в газовую камеру сразу по прибытии в лагерь, и полковник это прекрасно знал, однако сообщал добрые вести и не скупился на посулы до зимы 44-го, когда отбыл на русский фронт.

Мы родились сразу после Освобождения — я и моя сестра, близнецы. Дети лжи, дети насилия — добровольного, многократного, необходимого. Дети женщины, которую обрили наголо и возили голой по улицам деревни. Дети стыда. Нашу нацистскую кровь она так нам и не простила. Она убивала нас день за днем, отторгала от своей плоти, словно задним числом выкинут из чрева. От садизма до равнодушия, от подавления до заброшенности, она заставила нас заплатить цену своего греха, своего наказания, своей невинности. Колесила по странам третьего мира, чтобы забыться в чужих невзгодах, отвергала нашу любовь, чтобы оправдать свою несправедливость, и наконец вовсе вычеркнула нас из жизни, потеряв рассудок.

В свои последние годы, годы Альцгеймера, она мысленно вернулась на виллу „Марина“ и постоянно говорила мне о ней в бреду, словно какая-то часть ее существа по-прежнему жила там. Еще до смерти, между редкими моментами просветления, моя мать была призраком в доме, разбившем ее юность. Раз или два в месяц по воскресеньям я заставал ее в этом состоянии на больничной койке: глядя в пустоту, она говорила с невидимыми мне людьми, мешая слова любви, крики ненависти и хрипы наслаждения… И никакие сыновние чувства не могли бы смягчить зрелища, которое было ее прощальной гастролью долгие десять лет».

Я слышу шум мотора, поднимаю глаза. Скрип тормозов, глухие удары. Я кидаюсь к окну. Три огромных грузовика привезли к вилле бульдозеры и экскаватор. Марина стоит, застыв, у террасы с косой наперевес, преграждая путь людям в штатском и желтых касках.

Кубарем скатившись по лестнице, я проношусь через гостиную, вылетаю на террасу, когда разрушители уже подходят к ней. Бегу им наперерез, на крыльце промахиваюсь мимо ступеньки. И лечу головой вперед. Марина оборачивается — и эхо ее крика еще звучит, когда все исчезает вокруг меня.

* * *

Я прихожу в себя оттого, что мне хорошо. По-прежнему полная темнота, но далекий неясный гул надтреснул безмолвие. Из этой трещины пробивается луч света, яркого и ласкового света, и эта узкая полоска вдруг растягивается вширь. Я плыву в тумане, лежа на чем-то зыбком, колышущемся, дышащем в такт моему сознанию. Возможно, я умер, но эта мысль не вызывает у меня особых эмоций. Я не один. Вокруг меня открываются окна, точно на экране компьютера; возникают люди, улыбаются мне. И я сразу чувствую себя как дома, хоть и не знаю их. Юноша с кистью в руке показывает мне ржавый железный лист, на котором проступает женское лицо. Мужчина не первой молодости со скорбным видом, одетый в зеленое, в знак приветствия бессильно разводит руками. Два рабочих в синих спецовках — вернее сказать, они делят одно тело на двоих, поочередно меняющее лицо. Офицер в серой форме как будто удивлен, что оказался здесь, но все равно улыбается. И еще один — рыжий, моих лет, он, кажется, что-то мне говорит… Я задумываюсь, где мог его видеть, и тут же узнаю: это учитель музыки, к которому ходила в прошлом году Стефани.