Большой дом | страница 3



Когда я, наконец, позвонила Даниэлю Барски, он поднял трубку сразу, после первого гудка. Пока он разбирался, кто я такая, голос его звучал осторожно, и эта осторожность теперь всегда ассоциируется у меня с Даниэлем Барски и вообще с чилийцами, теми немногими чилийцами, которых мне довелось знать. Для озарения, для понимания, что я та самая подруга друга его друга, а не свихнувшаяся девица, которая слышала, что он хочет избавиться от своей мебели, потребовалась долгая минута. Насчет мебели? Какой мебели? Избавиться? Дать взаймы? Я уже собралась извиниться, повесить трубку и продолжить свое существование на матрасе, с пластмассовой посудой и единственным стулом, но тут до него дошло: а-а-а! Конечно! Простите бога ради! Мебель ждет вас здесь в любую минуту! Голос его смягчился и в то же время стал громче, выдавая импульсивность, которая для меня тоже связана с тех пор с Даниэлем Барски и вообще со всеми жителями кинжала, нацеленного в сердце Антарктиды, — так однажды назвал Южную Америку Генри Киссинджер.

Барски обитал в противоположной части города, на углу 101-й улицы и западной оконечности Центрального парка. По пути я зашла в частный пансион на Бест-Энд-авеню — навестить бабушку. Она меня уже не узнавала, но, как только я к этому привыкла, я стала снова с удовольствием проводить с ней время. Обычно мы коротали его, обсуждая погоду восемью или девятью различными способами, а потом, сменив тему, принимались обсуждать моего деда, который, спустя десять лет после смерти, продолжал быть предметом ее безмерного обожания, словно с каждым годом его жизнь или их совместная жизнь завораживала бабушку все больше и больше. Еще ей нравилось сидеть на диване и любоваться вестибюлем пансиона. Все это принадлежит мне? — периодически спрашивала она и обводила рукой помещение. Она теперь носила все свои драгоценности одновременно. Навещая бабушку, я всякий раз приносила ей шоколадный рулет из кондитерской Забара. Из вежливости она съедала кусочек, просыпая крошки на колени и пачкая подбородок, а потом, когда я уходила, отдавала рулет медсестрам.

Наконец я добралась до 101-й улицы, представилась в домофон, и Даниэль Барски, нажав кнопку где-то наверху, впустил меня в темный подъезд. Пока я ждала лифта, мне вдруг пришло в голову, что чужая мебель может мне не понравиться — например, придавит своей мрачностью или тяжеловесностью, — но отступать будет уже поздно. Однако случилось все наоборот: хозяин открыл дверь, и на меня хлынул свет, яркий свет, даже пришлось прищуриться, и я все равно не видела его лица — только силуэт в ореоле света. Еще запомнился запах: пахло чем-то съедобным, горячим, потом оказалось, что он готовит баклажаны по рецепту, которым его снабдили в Израиле. Как только мои глаза приспособились к освещению, я с удивлением обнаружила, что Даниэль Барски совсем молод. Я ожидала увидеть кого-то постарше, ведь Пол сказал, что друг его друга — поэт, а мы, хотя оба писали или, во всяком случае, пытались писать стихи, никогда себя поэтами не величали; в нашем понимании слово «поэт» предназначалось для тех, кого публикуют, причем не в каких-то малотиражных журнальчиках, а целыми книгами, авторскими сборниками, которые можно купить в книжном магазине. Сейчас-то, задним числом, я понимаю, что такое определение банально, что оно принижает поэта и поэзию, но в те времена мы были слепы, а изданная книга являлась для всех нас основным критерием, верхом наших наивных устремлений, хотя мы с Полом, да и многие наши приятели гордились тем, что знаем толк в литературе.