Волчонок Итро | страница 10
Измучивший мои сны Иерусалим! Я как бы шел по знакомым местам! Еще там, в той жизни, всею душой рвался сюда! Бродил здесь ночами, жадной, цепкой памятью все запоминая. Вот узнаю колченогий, плавно-ступенчатый переулок: ржавый замок, калитка из кованой меди. Это я видел уже! Помню, как удивлялся во сне и сейчас удивляюсь: улицу запирают вдруг на калитку – неслыханно!
А вот столб и средневековый фонарь на обочине. Здесь я гулял с Сонечкой, вел ее за руку. Мертвенный свет фонаря, пустынно. И все это наяву! В шумной и праздничной толпе мы идем втроем – Максим «абсолютный», Артур «мочащийся к стене» и я – Сонечкин папа, «волчонок Сидки».
«Мой старенький тренер, - думаю я, - знаешь ли ты, что я уже здесь? В мире, куда ты не придешь никогда? Любовь к этому миру передал мне ты. Иду к Стене плача молиться, просить у Б-га покоя твоей душе».
Толпа стала торжественней, евреи умолкли...
Вот уже много лет живу я в Иерусалиме, всегда ходил и хожу к Стене плача, я здесь давно свой человек. По субботам всей йешивой мы приходим сюда, поем свои гимны, танцуем и веселимся. Но первое впечатление не забылось, не стерлось. Более того – тысячекратно обогатилось. Теплее стали щербатые камни, знакомы каждая травинка, колючка, каждый голубь, живущий в расселинах. Я прихожу сюда лечиться, воспаряюсь и отлетаю в сияющие чертоги. И каждый раз вспоминаю – как это было, с чего началось? Как превратился «волчонок Сидки» в книжного червя Итро, пейсатого йешиботника?
У будки мы были обстуканы, обшарены солдатами-автоматчиками, придирчивым глазом оценены. Нас пропустили на площадь, залитую ровным, печальным светом.
Возле самой Стены стражник с бляхой на черной фуражке нахлобучил на нас по ермолке. Мы устремились к святым камням.
Нас оглушили громкий плач, вопли и восклицания на всех языках. Душа моего народа изъяснялась с Б-гом. И души наши разверзлись. Упав на колени, прильнув к камням лбами, губами, все трое мы зарыдали.
Теплый, ласкающий дух переливался в меня, утешая печали, светлой волной смывая душевные язвы, горькую, исколотую память. Свет этот все мне прощал. И было, как в детстве на коленях у любимых родителей –уютно, покойно, восхитительно.
Громче всех ревел Максим, ревел страшно, по-звериному, оплакивая тяжелый груз пережитых лет. Он снял с шеи старый засаленный кисет, целовал его, обливая слезами, прикладывал к камням, потом опять ко лбу, к обоим глазам.
Вероятно, мы вели себя столь необычно, что нас обступили плотным молчаливым кольцом. Даже видавшие виды нищие, и те подошли ближе, задумчиво почесывая бороды.