Три тополя | страница 77
Пока кормила его, говорила о пустяках, Сергей гнал от себя непрошеную нежность, рассказывал о внуке, об Ольге, сожалел, что не привез карточку. Про себя покаянно вспоминал и Зину, что она мечется теперь в сельсовете, надеется на него, что он пропесочит Евдокию, приведет в божескую веру, а он спасовал. Уже когда застегивал у двери пуговицы шинели, мать вдруг подошла совсем близко: «Ты его в конторе повидать можешь…» «Знаю, в бухгалтеры прется». — «Никуда он не прется, кто это тебе сказал?» — «Милиции все известно», — ответил Сергей и тут же пожалел о расхожих и некрасивых словах. «Зина написала, — сказала мать, — она его не любит» — «И мне он не нужен, задаром не возьму». Мать стояла на своем: «Он с твоим отцом вместе воевал. Андрей и умирать к нему поехал: не ко мне, а к Братенкову». «Я тут при чем?» — «Уж если ты ради человека приехал, повидай его, не отступайся, сделай…» — попросила она и, робея, приникла смуглым лбом, белесым, не знающим седины волосом к его груди. «Мать, — глухо сказал Сергей, — неужто так и жить будешь? Года-то уж немолодые…» — «Знаю, Сережа, я и без зеркала знаю…» — «Ну? Не можешь без него?» — «Я и в молодые года все одна и одна, мужиков, как дикая, гнала». — «Молодая терпела, а теперь? Не можешь?» — Сергей отстранил ее. «Могу… Ему нет жизни без меня». — «Поверила! — негодовал Сергей. — Старая, а чему поверила!» — «Буду старая, скоро. А кто от нее убережется? Зинке тридцать, а она уже старая». — «Значит, по его капризу жить?!» — «Нет у него каприза. Не тревожься, сын, — сказала она серьезно. — Он меня только видеть хочет, жить близко, чтобы тучка над нами одна; это он так говорит; уехала бы я куда, а он за мной. Хочешь, уеду?» Сергей сказал, озлобясь: «Без ноги, а шустрый…» — «Он верный человек, Сережа. Три года писал, а Зинка письма жгла. Я и сама думала, пусть горят, так лучше, чего ему место терять?» — «Так и будет у шорника жить?» — «Им хорошо: Константин и сготовит, и за старым приглядит. Жену его поездом убило, он и привык один». — «Константин! — Сергей надвинул голубоватую цигейковую ушанку и отступил к двери. — Хоть дома нашего не позорь!» И не дал ответить, как чумной, выскочил из избы, чтоб у матери до слез не дошло.
На улице остыл, с обидой подумал, что слез матери он отродясь не видал, а сам плакал, из-за нее и плакал, из-за проклятого колодца, а больше из-за песен. Придет, бывало, куда с матерью, и только она запоет, он в слезы, недолгие и сладкие; сам, дурачок, не знает, чего хочет, а кругом смеются, уже привыкли, кто-нибудь схватит его, прижмет к мягкой груди, и ему хорошо, ухом он чужое сердце слышит, а глазами в мать упрется, улыбается, а на щеке слезы стынут.