Аннушка | страница 4
И она опять заплакала.
Я старался успокоить ее, но в то же время я не хотел ее и смущать еще больше и ушел. Я проходил всю ночь до рассвета по мокрому лугу… Что-то во мне тогда вдруг заговорило, поднялось, смутное, неопределенное, что-то воскресло старое, все это забытое… «Все лучшие годы, всю молодость… не отпускала!.. Собиралась бежать – и не смогла, жалко было»… Все эти отрывочные слова девушки тысячу раз вертелись в моей голове, и она стояла предо мною, как живая: такая маленькая, худенькая, а в глазах ее было столько тоски и слез…
Мне казалось, что после бессонной ночи я пришел к какому-то важному решению – и заснул. На другой день я позвал к себе старого дворецкого и, как бы мимоходом, расспросил об Аннушке. Вся дворня смотрела на нее, как на странную девушку, немножко будто «попорченную»… «Барыня-покойница очень привечала ее при себе – точно, – говорил дворецкий. – Иной раз, слышно, так говорили: кабы ты, слышь, моя дочь была… Да нет, говорят, нет… Уйди, говорят, уйди прочь от меня! И прогонят. А то от себя не отпущают: всему ее обучили и книжки все себе заставляли читать… Ну, а она другой раз выбежит к девкам (известно, молодость!.. тоже в охотку), побегает с ними в горелки, песен попоет… А там, глядишь, найдет на нее – где-нибудь в уголке по ночам плачет и все богу молится…»
К изумлению своего дворецкого, я вдруг объявил ему, что на этот год я останусь с ними, а может быть, и навсегда.
– Я забыл вас совсем!.. Да, совсем забыл! – прибавил я, чувствуя, что голос у меня дрожит. Но мой добрый старик дворецкий, по-видимому, не оценил этого и, не осмеливаясь высказать свое недоумение, проговорил, почесав за ухом: «Слуша-ем-с!..»
Да, я решил «вспомнить их всех»… Я справлялся у ключницы об Аннушке, что она, не тоскует ли… Ключница подозрительно взглянула на меня и сказала: «Что ей, сударь, делать: известно, о барыне-покойнице тоскует…» Я все думал, что бы мне для нее сделать, и ничего не мог придумать… Я позвал ее и сказал, чтобы она мне что-нибудь прочитала… так же, как матушке. Я дал ей новую, только что появившуюся тогда замечательную повесть, которую привез с собой. Она скромно села за стол и стала читать. Лицо ее было серьезно; худые, смуглые, с пробивающимся румянцем щеки, опущенные ресницы, певучий тонкий голос напоминали мне тех молодых клирошанок[1], которых я любил так смотреть и слушать в московских монастырях… Она читала и, по-видимому, начала все больше увлекаться сама чтением. Она читала долго, не смотря на меня. Я не мешал ей. Я смотрел на нее и не мог отвести глаз. Потом как-то она подняла на меня свои темные глаза и покраснела. Я чувствовал, что сам покраснел и смутился… Вечером я опять просил ее читать. Она принялась охотно, и мы кончили повесть. Но она все время не подняла на меня глаз. Так продолжалось день, и другой, и третий… Я просил ее читать мне, как матери. Она не отказывалась и аккуратно исполняла свой «урок». Да и могла ли она подумать отказаться, она, крепостная девушка? Но я не думал об этом. Мне было приятно слышать ее нежный, молодой голос, следить за переливами стыдливой крови на ее смуглых щеках и ловить робкий взгляд ее темных глаз, которые она изредка подымала от книги. И я думал: «Как мне хорошо здесь при ней… Я останусь здесь… Что же: мне стоит только протянуть ей руку – и я спасу ее сразу, искуплю грех моей матери против нее…» Я чувствовал, что становился великодушен и нежен.