Призвание варяга (von Benckendorff) | страница 13
Да и что такое „злодейство“? Могут ли действия, совершенные во благо Империи, считаться „злодейскими“?
Мы заспорили, и я, по причине чересчур много выпитого, припомнил многое из того, о чем, как мне казалось, забыл многие годы назад. Пушкин слушал меня, раскрыв рот, а потом не выдержал и сказал:
— Александр Христофорович, да поймите же вы, — это надобно рассказать. Это — подлинная история Государства Российского! Хотите… Хотите, я напишу с ваших слов книжку?
Помню, как тут же я протрезвел и ответил:
— Дурак ты… Думай, что говоришь. Это мне, — Бенкендорфу, сойдут с рук такие истории. Я же ведь им кузен… А ТЫ — кто?
Пушкин обиженно замолчал, поморгал, да на том дело и кончилось. А ведь я и вправду загорелся уж написать, но… Дела. Шпионы, преступники, вольнодумцы, да якобинцы… И закрутилось.
Я пишу эти строки сегодня — 4 октября 1841 года. Полчаса назад от меня ушел мой личный врач и кузен — Саша Боткин. Мы с ним выпили и расставили точки над „i“: второй инфаркт — последний звонок, о третьем я даже и не узнаю. Сперва он все стращал меня всякими ужасами, а потом махнул рукой, выпил водки и произнес:
— Ни в чем себе не отказывай, — сердце изношено до предела, остается уповать только на Волю Божию. Год, от силы — два. Ты никогда не слушал моих советов, не слушай и теперь: пей, гуляй, делай, что хочешь, — медицина бессильна“, — а потом вышел, и я услыхал, как за дверью тонко заплакала моя Маргит. Стало быть, — все…
Знаете, на моем последнем дне рождения жандармы преподнесли мне в дар томик сказок Андерсена, и Дубельт торжественно произнес:
— В Китае все жители — китайцы. Даже сам Император — китаец», — а потом с ехидной усмешкой добавил, — «А в России все — русские. Даже сам Бенкендорф — русский!
Общий смех был воистину гомерическим, и я так растерялся, что даже отобрал книжку у Дубельта и заглянул туда. Сказка называлась „Соловей“ и в ней не было ни слова про меня и Россию.
Зато было там о другом… В дни моего инфаркта я воочию видел всех тех, с кем меня сводила моя бурная судьба. Одни стояли по одну сторону кровати и рассказывали о том, что я сделал хорошего. Другие же шептались о моих дурных делах. И их было — больше… Или, по крайней мере, — их голоса были громче.
Очень тяжело признавать, что в Империи кто-то меня не любит. Когда умирала матушка, она не просила меня ни о чем, но я знал последнее ее желание. И пригнал целый корабль с освященной землей — прямо из Палестины. Матушка дождалась и была счастлива знать, что упокоится не в трефной земле.