Послания | страница 36



Скверик у здания МИДа
пыльной полынью зарос.
В полупосмертную славу
жизнь превращается, как
едкие слёзы Исава
в соль на отцовских руках.
И устающее ухо
слушает ночь напролёт
дрожь уходящего духа,
цепь музыкальных длиннот…

«Хорошо на открытии ВСХВ…»

Хорошо на открытии ВСХВ
духовое веселье.
Дирижабли висят в ледяной синеве
и кружат карусели.
Осыпает салютом и ливнем наград
пастуха и свинарку.
Голубые глаза государства горят
беспокойно и ярко.
Дай-ка водочки выпьем – была не была!
А потом лимонаду.
На комбриге нарядная форма бела,
всё готово к параду.
И какой натюрморт – угловой гастроном,
в позолоченной раме!
Замирай, зачарованный крымским вином,
сёмгой, сельдью, сырами.
И божественным запахом пряной травы —
и топориком в темя, —
чтобы выгрызло мозг из твоей головы
комсомольское племя.

«Киноархив мой, открывшийся в кои-то…»

Киноархив мой, открывшийся в кои-то
веки – трещи, не стихай.
Я ль не поклонник того целлулоида,
ломкого, словно сухарь.
Я ли под утро от Внукова к Соколу
в бледной сухой синеве…
Я ль не любитель кино одинокого,
как повелось на Москве —
документального, сладкого, пьяного —
но не велит Гераклит
старую ленту прокручивать заново —
грустно, и сердце болит.
Высохла, выцвела плёнка горючая,
как и положено ей.
Память продрогшая больше не мучает
блудных своих сыновей.
Меркнут далёкие дворики-скверики,
давнюю ласку и мат
глушат огромные реки Америки,
тёмной водою шумят.
И, как считалку, с последним усилием
бывший отличник твердит —
этот в Австралию, эта – в Бразилию,
эта – и вовсе в Аид.
Вызубрив с честью азы географии
в ночь перелётных хлопот,
чем же наставнику мы не потрафили?
Или учебник не тот?

«Любому веку нужен свой язык…»

Любому веку нужен свой язык.
Здесь Белый бы поставил рифму «зык».
Старик любил мистические бури,
таинственное золото в лазури,
поэт и полубог, не то что мы,
изгнанник символического рая,
он различал с веранды, умирая,
ржавеющие крымские холмы.
Любому веку нужен свой пиит.
Гони мерзавца в дверь – вернётся через
окошко. И провидческую ересь
в неистовой печали забубнит,
на скрипочке оплачет времена
античные, чтоб публика не знала
его в лицо – и молча рухнет на
перроне Царскосельского вокзала.
Ещё одна: курила, и врала,
и шапочки вязала на продажу,
морская дочь, изменница, вдова,
всю пряжу извела, чернее сажи
была лицом. Любившая, как сто
сестёр и жён, верёвкою бесплатной
обвязывает горло – и никто
не гладит ей седеющие патлы.
Любому веку… Брось, при чём тут век!
Он не длиннее жизни, а короче.
Любому дню потребен нежный снег,