Из дневников (Извлечения) | страница 50
И(ван) Вас(ильевич) по-иному:
На столе стоит деревянная деревенская баба — знаете это: кустарка, раскрашенная.
Он ей отвинчивает голову — вынимает бабу поменьше, потом отвинчивает голову этой — и до тех пор, пока в ряд не выстроится баб с дюжину, одна пониже ростом другой. Тогда начинается обратный процесс: вставляет бабу в бабу. В общем — приятнейшее занятие, проходить оно может часами, и думать в это время куда как хорошо.
Иной раз уйдет от стола — так и забудет дюжину баб. Подойдет потом жинка, улыбнется, все поймет.
(После 27 декабря)
Сережа-то Есенин: по-ве-сил-ся!
У меня где-то скребет и точит в нутре моем: большое и дорогое мы все теряли. Такой это был органический, ароматный талант, этот Есенин, вся эта гамма его простых и мудрых стихов — нет ей равного в том, что у нас перед глазами.
И Демьян[60] давеча тоже:
— Такое, говорит, ему спускали, ахнуть можно! Меня десять раз из партии выгнали бы… А его — холили вот, берегли… Преступник, одним словом, — пропил, дьявол, такое дарованье. Отойдет вот похоронная страда лекцию прочту о нем… злую! Отхлещу от самого сердца!
И мы посидели — погоревали, талант богатый Сережин оплакали:
— Что дать-то мог парень — э-эх, много!
Я сижу вспоминаю последние мои с Сережей встречи. А прежде всех самую наипоследнюю.
Пришел он с неделю-полторы назад к нам в отдел — мы издаем ведь его собрание сочинений, так ходил часто по этому делу.
Входит в отдел… Пьяненький… вынул из бокового кармана сверток листочков — там поэма, на машинке:
— Прочесть, что ли?
— Читай, читай, Сережа.
Мы его окружили: Евдокимов Иван Вас(ильевич)[61], я, Тарас Родионов[62], кто-то еще.
Он читал нам последнюю свою, предсмертную поэму[63]. Мы жадно глотали ароматичную, свежую, крепкую прелесть есенинского стиха, мы сжимали руки один другому, переталкивались в местах, где уж не было силы радость удержать внутри.
А Сережа читал. Голос у него, знаете какой — осипло-хриплый, испитой до шипучего шепота. Но когда он начинал читать — увлекался, разгорался, тогда и голос крепчал, яснел, он читал, Сережа, хорошо. В читке его, в собственной, в есенинской, стихи выигрывали. Сережа никогда не ломался, не кичился ни стихами своими, ни успехами — он даже стыдился, избегал, где мог, проявленья внимания к себе, когда был трезв.
Кто видел его трезвым, тот запомнит, не забудет никогда кроткое по-детски мерцание его светлых, голубых глаз.
И если улыбался Сережа — тогда лицо его становилось вовсе младенческим: ясным и наивным.