По тундре движутся оленьи упряжки. Движутся медленно, одна за другой, выбирая дорогу получше. Не слышно людского говора, гортанных криков, подгоняющих оленей, и привычного собачьего лая: собак привязали у чумов, сейчас они не нужны. Даже хореи и те редко взлетают над оленьими спинами. Что-то скорбное и тоскливое есть в этом молчаливом шествии…
На передних нартах едет немолодой ненец в малице, с реденькой бородкой и усиками. На вторых нартах стоит длинный, рубленный из грубых досок гроб.
Он крепко привязан ремнями к копылам — не шевельнется. Только ненцы могут так привязывать и туго затягивать свой нехитрый скарб во время длинных кочевок по рытвинам, оврагам и буграм тундры, чтоб ничего не упало с нарт.
Гроб то лезет по холму в небо, то ныряет в овраг, то кренится на скате сопки, то переправляется через ручей. Полярные березки цепляются за него своими жесткими ветвями, но ничто не может задержать его. Он упрямо продирается сквозь их заросли вперед, в свой последний путь, они осыпают его огненными осенними листками, и листки прилипают к мокрой неструганной крышке.
Сзади на упряжках едут члены семьи умершего, ненцы из других чумов стойбища…
Свищет ветер в кустах ивняка, рябит гладь озер, гнет шершавую, старую осоку по берегам рек, прибивает к земле взлетевших куропаток.
Воздух чист. Над тундрой стоит холодное солнце. Синие тучи забили небо. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь тучи, косо падают на землю, и от этого мир кажется особенно резким, холодным и ясным.
Жил ненец. Мать родила его в чуме, поставленном поодаль от жилых, чтобы не опоганить их: таков был обычай. Кочевал он на нартах в люльке, обтянутой оленьей шкурой, по нескончаемым просторам вместе с родителями и жидким оленьим стадом. Смотрел в низкое небо круглыми раскосыми глазами. Хотел есть — орал на всю тундру, а мать подчас не обращала на него внимания: все надо сделать, везде поспеть, не один он у нее.
Подрос он, тесна стала люлька, начал ползать кривыми ножками по латам в чуме, часами глядеть, как дымит и стреляет костер, будто хочет сказать ему что-то. И вот однажды оторвались его руки от грязных лат, а ножки понесли: ступишь одной — ближе к стенке чума, ступишь другой — еще ближе. Собаки, гревшиеся в мороз у огня, удивленно смотрели на него, трогали лапами, убрав когти. И он запускал в их шерсть свои крошечные ручонки и хохотал.
Маловат стал ему и чум, и он бегал вокруг него, позванивая колокольчиками на рукавах малицы, глядел на солнце, на пролетающих гусей и жмурился от блеска далеких озер.