Жюстина | страница 28



В эти дни Мелисса захватила меня; ее возбуждающая нежность обладала всеми чертами вновь открытой юности. Ее длинные неуверенные пальцы — я чувствовал, как они движутся по моему лицу, когда она думала, что я сплю, словно для того, чтобы напомнить о счастье, которое мы делили. В ней была азиатская гибкость — страсть служить. Моя поношенная одежда — то, с каким видом она брала грязную рубашку, казалось, должно поглотить ее переливающейся через край заботой; по утрам я находил свою бритву вымытой до блеска, и даже зубная паста была положена на щетку. Ее забота обо мне стала приманкой, призванной побудить меня придать своей жизни какую-то изюминку, привить какой-нибудь стиль, соответствующий ее простоте. О своем любовном опыте она не распространялась, открещиваясь от прошлых связей с усталостью и отвращением, заставляющими предположить, что они были вызваны скорее необходимостью, чем желанием. Она сделала мне комплимент, сказав: «Впервые в жизни я не боюсь быть легкомысленной или глупой с мужчиной».

Бедность, кроме всего прочего, была тяжким бременем. Большей частью наши прогулки вычерчивали обычные маршруты провинциалов в приморском городе. Маленький жестяной трамвай привозил нас, клацая колесами, на песчаные пляжи Сиди Бишр, или мы проводили время в садах Нузы, располагаясь на траве под олеандрами среди нескольких десятков скромных египетских семей. Неудобство, проистекающее от толпы, приносило нам одновременно развлечение и большую близость. Около гниющего канала, наблюдая, как дети ныряют за монетками в липкую грязь, или поедая ломтики арбуза из ларька, мы бродили среди других городских бездельников, неизвестно-счастливые. Самые названия трамвайных остановок во время этих путешествий отдавали поэзией: Четби, Камп де Сезар, Лоренс, Мацарита, Глименопулос, Сиди Бишр…

А потом было и другое: возвращение домой поздно ночью, чтобы найти ее спящей: красные шлепанцы сброшены на пол, и маленькая трубка для гашиша около нее на подушке… Я узнаю, что это началось во время одной из ее депрессий. В такие периоды с ней ничего нельзя было поделать, она становилась бледной, меланхоличной, выглядела измученной и не могла днями очнуться от летаргии. В эти дни, когда александрийская хандра овладевала ею, я сходил с ума в поисках способов ее пробудить. Она лежала, устремив глаза вдаль, как сивилла, поглаживая мое лицо, снова и снова повторяя: «Если бы ты знал, как я жила, ты оставил бы меня. Я не подхожу тебе, я не подхожу ни одному мужчине. Я измучена. Твоя доброта пропадает впустую». Если я возражал, что это не доброта, а любовь, она могла с гримасой ответить: «Если бы это была любовь, ты бы скорее отравил меня, чем позволил оставаться в таком состоянии». Потом она начинала кашлять, и, не в силах выносить этот звук, я уходил гулять по темным, по-арабски грязным улицам, или шел в библиотеку британского консульства полистать справочники, и здесь, где общее впечатление британской культуры предполагало бережливость, нищету, интеллектуальную езду стоя, держась за ремень, — здесь я в одиночестве проводил вечер, довольный усердным шуршанием и невнятным шумом голосов вокруг.