Обще-житие | страница 50
И знаете, как-то перестал ходить он в этот музей. Видимо, неприятно было оказываться на улице, где на него наехал автомобиль, это по-человечески очень понятно. А что уж совсем великолепно — это можно было теперь душу отвести, озлиться. Он сначала попробовал робко, еле-еле — ничего! Честное слово, ничего! Еще раз. Хорошо! Ах, как хорошо! А потом все смелей и смелей, сильнее, мощнее, полной грудью, просто крещендо, всеми трубами, барабанами и военными флейтами, хоть внешне оставался таким же аккуратным и обходительным, русским, беспартийным, женатым, образование высшее, нет, нет, не был, не выезжал, не привлекался, не помню, середины двадцатого века рождения.
Дом
Нет у меня никакой ностальгии. Категорически! И когда американцы, проявляя осторожное любопытство цивилизованного человека, спрашивают: «Не скучаете ли вы, Юджиния, по оставленным местам?» (слово «родина» они деликатно обходят) — угрюмо буркаю «нет». Тем более что этот ответ не требует особых лингвистических антраша и тридцати двух фуэте, без которых не обойтись, описывая странные и ненужные предметы, живущие ночными совами в неметеных углах и паутинных чердаках памяти, психики и прочего подсознания, где проходит ветерковая рябь при таких интересных вопросах. Нишкни, подсознание, вражина! Геть! Тут хоть с сознанием бы как-нибудь разобраться. С сознанием бы разобраться, да с материей, которая прискорбно и грубо первична. Особенно там, где ее полно.
А помнить «оставленные места» — как же, как же, помню. Даже четко вижу облупленный голубой газетный киоск на троллейбусной остановке «Площадь Свободы». В отечестве водилась несравненная по противности оттенка голубая масляная краска — помните? Ею крыли стены приемных в поликлиниках, а между окнами в простенке полагался кремовый бюст Ильича и фикус с вывихнутыми суставами.
Сбоку наклеены лучшие люди и неугасимо светится витраж «желудочно-кишечные инфекции». Ох, какая тоска и жесткие стулья, какое ощущение пойманности! Этой же голубой красочкой красили фанерные шайбы, «чайные домики» социализма, где мужчина мог стряхнуть груз проблем, ощутить себя личностью и отдаться древнему ритуалу. Не торопясь оценить скупую красоту традиционной граненой посуды, строгую функциональность интерьера. Там чувствительный, как самурай, к вопросам чести алкоголик вскрикивал: «Ты меня уважаешь?!» — и всегда, ты понимаешь, всегда уважали. «Ромашка», «Росинка», «Фиалка» — сентиментальный человек в исполкоме придумывал шайбам имена. Голубыми были и киоски «Союзпечати» — около них всегда дул ветер, устраивая на земле поп-шоу листов выкинутой «Правды», перекошенных картонных стаканчиков от мороженого и мелких цветных кордебалетных бумажек разночинного происхождения. Авангардное искусство ветра. На площади Свободы в лысоватом скверике сидят полукругом бабки с детьми и сумками — перед ними гранитный, в стиле сурового конструктивизма, памятник напрасным жертвам революции 1905 года. Дети, обдирая коленки, бессмысленно лезут на гладкие гранитные кубы и параллелограммы. Куда карабкаетесь, дети, перед вами же стена! Время от времени вразвалку подходит милиционер и жестом сгоняет мелких нарушителей. Если сесть с лицевой стороны монумента жертвам на троллейбус или же с изнанки дождаться трамвая, то прибудешь к тому месту, где стоял странный дом нелепой и горькой судьбы — мутное зеркало российских временных лет. Там, в двух барских комнатах замшелой коммуналки долго шло и быстро миновало мое глупое отрочество и безрассудная юность. Там умер мой отец, не перенеся очередного отказа на выезд якобы в Израиль — в одночасье инфаркт и инсульт. Он был высоким, седым, замкнутым человеком с суровой внешностью — они-то и есть самые что ни на есть хрустальные вазы.