Дондог | страница 136



Вдвоем они разглядывали меня со все растущей опаской, словно я превратился в какую-то непредсказуемую тварь. Ситуация, однако, была совершенно ясна. Я предупреждал Маркони, я уже говорил ему, что, если он попытается от меня улизнуть, я соберусь с силами, догоню его и лишу жизни, но если он останется в покое, в пределах моей досягаемости, мои поползновения к мести ни на кого конкретно не изольются. В частности, на него.

Честно говоря, я не имел никакого представления о том, что может произойти в ближайшем будущем. Больше о будущем не задумывался. Я понял, что, как бы оно ни было, кончу на Кукарача-стрит, но пока не знал, после какого эпизода — или после какого отсутствия эпизода. Не знал, в каком состоянии оставлю у себя за спиной Маркони: невредимым, или плавающим в луже своей крови, или того похуже. Именно на это, на эту неопределенность и делала упор Джесси Лоо, пытаясь поддержать в Маркони луч надежды. Но пессимизм ее компаньона только усиливался. Маркони не поддавался на ее удочку. Он не мог простить Джесси Лоо, что та заявила: она не способна более его спасти. Снедаемый злобой и страхом, сотрясаемый беспорядочными хрипами, он сидел на земле и осыпал ее упреками.

И вдруг заговорил по-романному, в духе постэкзотического персонажа, изливающего свои чувства в монологе. Он упрекал Джесси Лоо в том, что она отыскала его во сне и подобрала, когда он отбывал свою вторую смерть в прозываемом Троемордвием месте. Не стоило вмешиваться так поздно, канючил он. Он уже почти кончил отмирать в зарешеченной яме, не надеясь, что кто-то его оттуда извлечет, всего в сотне метров от того места, где некогда командир, ударив несколько раз сапогом по земле, командовал утром забрезжить дню, вечером — сесть солнцу. Он уже обрел спокойствие. Он был один и уже начинал угасать. Спустя какое-то время после отбытия Габриэлы Бруны это самое Троемордвие было атаковано Красной армией, и про него, Гюльмюза Корсакова, говорил Маркони, забыли, пока стирали все вокруг с лица земли. Троемордвие осталось в полном запустении. Гюльмюз Корсаков жил среди лишений и невзгод, между остовами юрт, остатками стен и почерневшими скелетами народных комиссаров и шаманов, рассказывал Маркони. Он скорее чуял все это, нежели видел. Его глаза выела мочевая кислота. Со стародавних времен на меня каждый божий день выливали помойное ведро, напомнил Маркони своим слушателям. Это было жестоко и едва ли меня перевоспитало, но, как-никак, обеспечивало связь с внешним миром. У меня не осталось даже этого отвлечения, говорил Маркони. Я томился, я практически потерял зрение, день виделся мне в неизменно неблагоприятном свете, я умирал. Маркони упрекал Джесси Лоо в том, что она нарушила его одинокую агонию, когда та близилась к умиротворенному завершению. Он обвинял ее в том, что она состряпала для него сложный перенос по канатной дороге до самого Сити, вместо того чтобы дать ему, того не сознавая, угаснуть. Он жаловался на жаркий климат Сити, на его удушающую влажность, к которым он так и не смог привыкнуть. Он становился чудовищно несправедливым. Он ставил ей в вину сочувствие, которое она к нему проявила, хлопоты, которые расточала, колдовские ошибки, из-за которых он страдал неизлечимой перьевой болезнью, и сам тот статус одышечного голема, которым она его наделила, чтобы он мог как угодно долго существовать в Сити.