Те, кто до нас | страница 37



Их подробности так и остались в неизвестности. Бабушка пришла не поздно, на вопросы махала ладошкой и плакала. Чего уж тут рассказывать?

20

Я почему-то боялся встретить Николая Евлампиевича после смерти его жены.

Невеликое мое сердце правильно шептало: ник го не хочет, чтобы его видели разбитым, сломанным, пораженным. Но часто, будто тебе назло, происходит именно так, чего ты не желаешь.

Мама снова послала меня на рынок за молоком, но уже, конечно, не мороженым, и, наполнив бидончик, я миновал рыночные ворога, возле которых, как вечный часовой войны, опять спал, бросив на грудь свою круглую голову, герой Митя.

По ту сторону ворот дежурили тетки со сладкими петушками на палочках — и петушки эти были вожделенны, хотя и опасны, — об этом знала половина города, — потому что варили их бог знает из каких веществ и с какими красками. Однажды я отравился таким петушком, поднесенным бабушкой, и она хваталась обеими руками за голову, глядя, как меня выворачивает.

С тех пор меня привлекал только ярко-красный цвет леденцов, особенно когда целый букет петухов переполняет стеклянную банку, а тетки, будто исполняя какое-то соревновательное пение, тянут наперегонки разными голосами:

— Пе-етушки! Сладкие пе-етушки-и!

Сквозь такую банку, вернее, посмотрев мимо нее, я и увидел доктора.

Он стоял без пиджака, в той своей домашней обвисшей коричневой кофте, но в ботинках с мутными калошами, хотя на улице была жарища. Никогда прежде я не замечал, что Николай Евлампиевич может сутулиться, а теперь у него будто горб вырос. Он едва заметно раскачивался, сунув руки в карманы брюк, и пристально разглядывал спящего Митю.

Я хотел отвести глаза, повернуть назад и поскорей побежать домой. Но было стыдно. Ведь это он сказал мне: «Не складывай крылья!» А теперь ему худо, и теперь я должен сказать ему какие-то слова.

Ноги сами подвели меня к нему. Но я ничего не смог придумать, кроме участливого приветствия:

— Добрый день, Николай Евлампиевич!

Он резко повернулся и, кажется, даже не разглядев меня, спросил, не приглушая голоса:

— Разве он добрый?

Потом вынул одну руку из брюк и проговорил без всякого выражения, скороговоркой, длинную фразу — я даже и не понял, что это стихи.

— Живя, умей все пережить: печаль, и радость, и тревогу, чего желать, о чем тужить, день пережит, и слава Богу!

И вдруг заплакал, затрясся, закричал:

— Это неправда, Федор Иванович!

Я хотел подсказать доктору, что не Федором зовут геройского калеку, а Митей, но говорить что-нибудь было жутко, потому что доктор, не стесняясь прохожих, плакал, и кричал, спрашивая кого-то: