Сказочная древность Эллады | страница 3
Читатель, взявший в руки эту книгу, готовый погрузиться на время в чуждый и манящий, навсегда исчезнувший да и прежде существовавший только в ночных фантазиях мир, едва ли удостоит даже улыбки кандидовский тон либерала из прошлого века: завеса безмерно трагического для человечества, для каждого народа и, быть может, для каждой семьи XX столетия искажает до карикатуры и «бодрость», и «верный посох», и саму физиономию альпиниста Окциденция…
Многие мудрые старики оптимисты XIX столетия заслужили и снисходительные насмешки, и презрение, и проклятия из уст несчастных обитателей века двадцатого. Мы захотели разговора с теми, кого сейчас почитают милыми и хоть бесполезноучеными, зато настоящими носителями культуры, а немного лет тому назад по пасквилянтскому наущению классика зачисляли в «человеки в футляре»: на беду, чеховский Беликов оказался гимназическим учителем древних языков.
Незадолго до революции 1905 года За торжеством «готтентотской морали» {1}. Живя поверхностной исторической жизнью, человечество не выдерживает испытания на прочность, «на разрыв»: здесь не до истины, здесь и самые цивилизованные народы готовы на целые поколения оторваться от глубинных общих корней, от нерасторжимых сплетений, тесно связывающих каждого с каждым.
В чем же эта глубина исторической жизни народов? Для Зелинского это отнюдь не праздный вопрос: он живет в предчувствии мировых катаклизмов и хочет сделать все, что до наступления этих катаклизмов может успеть человек культуры.
А перед таким человеком — всегда выбор, в основе которого — понимание того, что же такое культура. Если она — пустоцветение, поверхностное убранство жизни, прихоть племенной воли, значит, удел человека — разместить свой ум и душу между откровенным цинизмом и простодушным гедонизмом. Зелинский понимает культуру иначе. Она — воплощение переживаний «большого я», подчинение животного инстинкта (в том числе — безотчетной тяги к «своему» в ущерб «чужому») духовным ценностям человечества, поскольку оно ищет смысл своего появления во вселенной, ибо твердо верит, что этот высший смысл существует. Зелинский далек от вульгарного уподобления культуры труду земледельца — с его непременной «корчевкой», «прополкой» и «селекцией»: люди очень дорого заплатили за эту простую аналогию.
«Вспомните картину, представляемую нашей Невой, когда дует роковой для нас юго-западный ветер: волны совершенно явственно направлены на восток; кажется, что река вспять потекла, обратно к Ладожскому озеру — и тем не менее вы знаете, что каждая капля этого озера в силу незримого, но очень реального естественного течения реки попадет в Финский залив и что единственным результатом того встречного течения, вызванного ветром, будет кратковременное наводнение в Галерной гавани. То же самое и в обществе и общественном мнении: и в нем вы имеете не одно течение, а два. Одно — это то, в котором оно отдает себе отчет, бурное, крикливое, капризное, производящее всякого рода наводнения и другие бедствия; другое — то, существования которого оно не подозревает, — тихое, безмолвное и повелительное. Два течения — или, если хотите, две души, два я».