Солнце самоубийц | страница 59



В пицце — орехи, изюм, засахаренные фрукты, миндаль.

Майз и владелец пекарни, как старые знакомые, переговариваются на иврите, от радости почти пуская пузыри. В окне пекарни — ивритский текст в рамке.

— Декларация независимости Израиля, — внезапно усерьезнив лицо, говорит Майз, на миг замерев, как при исполнении гимна.

— Пьяцца Джудеа, — ослепительно сияет владелец пекарни.

— Эту площадь раньше называли Еврейской, — переводит Майз, — слушай, Кон, уже довольно поздно, чего тебе таскаться в Остию, раз уж так… пересеклись, оставайся у меня ночевать, благо, номер по-католически уныл и огромен, да и легче вдвоем перенести присутствие Христа-распятого над кроватью, нет, нет, есть еще и диван, гулять так гулять, пошли вон туда, в кошерный ресторан.

Вино кошерное, из Израиля, фирменные блюда — жареная треска, «артишоки по-еврейски», что это еще за диковинка?

— Легенда такая: римским евреям запрещали выращивать овощи, — говорит Майз, — вот они и разыскивали всякие дикие растения, изобрели и это блюдо. Ну, Кон, друг ситцевый, за встречу.

Кон жаждет ощутить себя расслабленным, в своей тарелке, пробуя из нее еврейские кушанья, но раздражает какая-то скудность, постный пафос окружения, пряничная сладость еды, раздражает не менее, чем склепный дух католичества в ту первую ночь, в пансионе, с деревянной фигуркой распятого над головой и непрекращавшимся сердцебиением.

— Не знаю, о чем ты думаешь, — внезапно говорит Майз, — а мне вдруг пришли на ум слова Черчилля: Библия — выдумка, но читая ее, мы верим каждому слову.

— Но Черчилль еще сказал: христианство старо? Но с тех пор человечество ничего лучшего не выдумало. Как там у вас, в Израиле, жарко, шумно?

— У нас?.. В каком смысле? Пахнет чесноком, и все — пархатые?

Возникла неловкая, накапливающаяся, накипающая, изводящая своей длительностью пауза. Словно бы за столом внезапно очнулись два напрочь чужих враждебных друг другу человека.

Кон первым закашлялся, засморкался, вытирая слезы салфеткой.

— Помнишь, Майз, — заговорил Кон, — ты говорил на еврейском кладбище в Вильнюсе о завороженности смертью, дремлющей в интеллигенте? И рвется он к своему здоровому народу с его пусть животной, но жаждой жизни? Помнишь? У меня ее нет, Майз, этой жажды.

— Ты что, оправдываешься?

— Да и что это такое — народ? Стадо? Когда далеко, далеко, как фата-моргана, кажется еще летящим тебе навстречу будущим, надеждой, обещанием, но… очнулся, а тебя уже топчут копытами люди, лошади.