Салтыков-Щедрин | страница 29



Разочарование в столичных реформаторах, ощущение бесцельности бесконечных словопрений («…начнем орехи перекладывать из короба в короб!» — говаривал Салтыков перед очередными дебатами) заставляли Михаила Евграфовича мечтать о какой-либо, сравнительно самостоятельной деятельности в провинции.

Возможно, и Ланской с Милютиным облегченно вздохнули, когда в марте 1858 года Салтыков был назначен рязанским вице-губернатором.

«Я совершенно доволен», — ликующе сообщает Михаил Евграфович брату.

Возможно, это настроение поддерживалось в нем лестным отзывом Александра II.

Передавали, что, утверждая назначение Салтыкова, царь сказал, что рад этому и желает, чтобы Салтыков и на службе действовал в том же духе, в каком пишет.

Как было не захотеть «себя показать», тем более в чреватой иллюзиями переменчивой атмосфере первых лет нового царствования!

Собственно русский исторический опыт еще не доказал полной бесплодности упований на благие склонности того или иного самодержавного властелина. Даже Герцен, отражая вспышки надежд общества, время от времени обращался с какими-то советами и пожеланиями к императору и другим членам царской фамилии.

Призыв к топору, к красному петуху крестьянских восстаний рассматривался им лишь как самый последний довод, если бы все мирные средства разрешения конфликта оказались исчерпаны.

Большинство же образованного общества пока еще чутко ловило вести о переменах царского настроения, о падении или возвышении какого-либо государственного деятеля, наивно усматривая в нем либо виновника множества зол, либо чудодейственного исцелителя.

Сменили министра просвещения А. С. Норова, и все облегченно вздохнули: хуже того, что было, быть не может. Но вот какое впечатление произвел на старожила министерства новый начальник Е. П. Ковалевский:

«Я застал его в том же кабинете, где так часто видел Норова, в тех же самых креслах. Зловещее предзнаменование! Начали мы с ним говорить и — о ужас! Это Норов, он сам, он весь, со всею своею шаткостью, бесхарактерностью, неспособностью к какой-либо мере, выходящей из канцелярской рутины, и, наконец, с отрицанием того, что за несколько времени перед тем он утверждал торжественно и горячо».

Царь и вся правящая верхушка нисколько не сомневались в своем праве определять будущие судьбы миллионов людей. И это приводило в негодование передовых литераторов. Герцен и Чернышевский — один прямо, другой неминуемыми в цензурных условиях обиняками — осуждали келейный, секретный характер подготовки крестьянской реформы, запрещение высказываться об этом вопросе в печати.